Недовольство культурой

Зигмунд Фрейд (1856—1939), знаменитый австрийский психолог, психиатр и невролог, наиболее известен как основатель психоанализа. В опубликованном в 1930 году трактате «Недовольство культурой» автор переносит внутрипсихические конфликты человека в область цивилизации, плата за которую — чувство вины и недовольство, испытываемые людьми из-за давления своих первобытных инстинктов и неспособности совладать с ними.

Аннотация

Зигмунд Фрейд (1856—939), знаменитый австрийский психолог, психиатр и невролог, наиболее известен как основатель психоанализа. В опубликованном в 1930 году трактате «Недовольство культурой» автор переносит внутрипсихические конфликты человека в область цивилизации, плата за которую — чувство вины и недовольство, испытываемые людьми из-за давления своих первобытных инстинктов и неспособности совладать с ними.


Зигмунд Фрейд

Недовольство культурой

I

Трудно отрешиться от впечатления, что люди обычно применяют ложные мерки: стремятся к власти, успеху и богатству и восторгаются обладающими этими благами, а подлинные блага жизни недооценивают. И все же всякий раз, как мы высказываем такое общее суждение, мы рискуем забыть о пестром разнообразии человеческого мира и душевной его жизни. Есть отдельные люди, которым их современники не отказывают в почитании, хотя их величие, их качества и достижения основаны на целях и идеалах, вполне чуждых массам. Можно легко допустить, что признающие таких великих людей находятся в меньшинстве, в то время как огромное большинство и знать о них не хочет. Но все это, вероятно, не так просто из-за несогласованности между мыслями и действиями людей и в силу многообразия их желаний-импульсов.

Одна из таких замечательных личностей называет себя в письмах моим другом. Я послал ему свое небольшое произведение, в котором религия трактовалась как иллюзия. Он мне ответил, что полностью согласился бы с моим суждением, сожалеет, однако, что я не отдал должного подлинному источнику религиозности. Он заключается в особом, никогда его самого не покидающем чувстве, подтверждение которого он нашел и у других людей и которое, вероятно, свойственно миллионам. Это чувство он мог бы назвать ощущением «вечности», как бы ощущением чего-то безграничного, беспредельного, чего-то «океанического». Это чувство — чисто субъективное явление, а не догмат веры; с ним не связана никакая гарантия личного бессмертия, однако именно в нем источник религиозной энергии, которая подхватывается различными церквами и религиозными системами, вводится ими в определенные русла и в них, конечно, и истощается. Только на основании такого «океанического» чувства человек может назвать себя религиозным, даже если он отвергает любую веру и любую иллюзию.

Это высказывание моего уважаемого друга, который однажды сам отдал поэтическую дань чарам иллюзии, создало для меня немалые трудности[1]. У себя лично я не могу обнаружить наличия этого «океанического» чувства. Научное исследование эмоций вообще не легкая задача. Можно попытаться описать их физиологические симптомы, когда же это не удается, — а я опасаюсь, что «океаническое» чувство не поддается такой характеристике, — не остается ничего другого, как учитывать само содержание представлений, наиболее с этим чувством ассоциативно связанных. Если я правильно понял моего друга, то он имеет в виду то же самое, что и один оригинальный и довольно странный поэт, который своего героя, решившегося на самоубийство, утешает следующими словами: «Не уйти нам из этого мира»[2]. Итак, речь идет о чувстве принадлежности внешнему миру, как целому, и неразрывной связанности с ним. Я бы сказал, что для меня лично это носит скорее характер интеллектуального умозрения, не лишенного, конечно, и эмоциональных обертонов, но ведь ими сопровождаются и другие умозрительные акты подобной значимости. На личном опыте я не имел возможности убедиться в первичном характере такого чувства.

Я не могу, однако, на этом основании отрицать факт существования этого чувства у других. Вопрос только в том, насколько оно правильно интерпретируется и действительно ли следует его признать «fons et origo» («началом и источником») всех религиозных запросов.

Я не могу ничего предложить, что могло бы оказать решающее влияние на разрешение этого вопроса. Мысль, что человек постигает свою общность с окружающим миром через непосредственное и с самого начала направленное на эту идею чувство, кажется настолько странной, так плохо вяжется со всей структурой нашей психики, что оправданной становится попытка психоаналитического, т. е. генетического, объяснения этого чувства. Тогда перед нами открывается следующий ход рассуждения: нормально для нас нет ничего более достоверного, чем чувство самого себя, своего собственного «Я». Это «Я» предоставляется нам как нечто самостоятельное, цельное, ясно отграниченное от всего остального. Только психоаналитическое исследование показало, что эта видимость обманчива, что это «Я», не пересекая никаких внутренних ясно очерченных границ, переходит в бессознательную душевную сущность, которую мы обозначим как «Оно», для которого «Я» служит только как бы фасадом; психологические исследования еще многое должны нам дать для выяснения отношений «Я» к «Оно». Но по отношению к внешнему миру дело обстоит так, как если бы «Я» было от него ясно и резко отграничено. Только при одном исключительном состоянии, которое нельзя считать, однако, патологическим, дело обстоит иначе. На вершине влюбленности грань между «Я» и объектом грозит расплыться. Вопреки всякой очевидности, влюбленный утверждает, что «Я» и «Ты» — одно, и готов вести себя так, как если бы это соответствовало действительности. То, что может быть временно устранено благодаря известной физиологической функции, должно, конечно, нарушаться под влиянием какого-нибудь болезненного процесса. Из патологии мы узнаем о большом количестве состояний, при которых грань между «Я» и внешним миром становится неопределенной или действительно неправильно проложенной: случаи, при которых части нашего собственного тела, даже части собственного душевного мира, восприятия, мысли, чувства кажутся нам как бы чужими, не принадлежащими нашему «Я», а также и случаи, когда мы приписываем внешнему миру то, что явно родилось в нашем «Я» и только к нему и может быть отнесено. Следовательно, чувство «Я» подвержено искажениям, а границы «Я» не являются постоянными.

Дальнейшие рассуждения показывают, что чувство «Я» у взрослых не могло быть таким с самого начала. Оно должно было проделать известную эволюцию, которая, разумеется, не может быть доказана, но которую с достаточной степенью вероятности можно реконструировать[3]. Грудной ребенок не отделяет своего «Я» от внешнего мира как источника притекающих к нему ощущений. Он приучается их распознавать лишь постепенно и в силу различных импульсов. Должно быть, на него производит сильнейшее впечатление тот факт, что некоторые из источников раздражения, в которых он впоследствии узнает органы собственного тела, в любой момент могут предоставить ему те или иные ощущения, в то время как другие от него порой ускользают, в частности, и наиболее вожделенное — материнская грудь, которой он может добиться лишь воплем о помощи. Таким образом, перед «Я» предстает прежде всего некий «объект» как нечто находящееся «вовне» и становящееся явным лишь в результате определенного усилия. Дальнейшим толчком для отделения от «Я» массы ощущений, т. е. для признания существования «вовне», внешнего мира, служат частые, разнообразные и неизбежные ощущения боли и неприятности, которые безгранично господствующий принцип наслаждения стремится устранить или избежать. Создается тенденция отделения «Я» от всего того, что может явиться источником неприятности, вынесение его наружу с созданием «Я чистого наслаждения», которому противостоит чуждое и угрожающее внешнее. Границы этого примитивного «Я чистого наслаждения» не могут не подвергаться изменениям в результате опыта. Многое из того, от чего не хотелось бы отказаться, так как оно дает наслаждение, все же оказывается не «Я», а объектом, а некоторые мучения, от которых человек стремится избавиться, выявляют себя как неотделимые от «Я», т. е. внутреннего происхождения. При помощи сознательного управления деятельностью органов чувств и соответствующих мускульных движений человек знакомится с тем, как различать внутреннее, принадлежащее самому «Я» от возникающего во внешнем мире; так совершается первый шаг для установления принципа реальности, который станет господствующим в течение дальнейшего развития человека. Эта способность распознавания, естественно, служит практической цели защиты от испытываемых и грозящих неприятных ощущений. То, что «Я», для защиты от некоторых возникающих внутри неприятных импульсов, не находит никаких других способов, кроме применяемых по отношению к внешним неприятностям, становится исходным пунктом для ряда серьезных болезненных расстройств.

Так происходит выделение «Я» из внешнего мира. Или точнее: первоначально «Я» включает в себя все, а затем от него отключается внешний мир. Наше нынешнее чувство «Я» есть лишь жалкий остаток первоначально гораздо более широкого, больше того, всеобъемлющего чувства, которое и соответствовало внутреннему ощущению связанности «Я» с окружающим миром. Если можно было бы предположить, что это первоначальное чувство «Я» — в большей или меньшей степени — сохраняется в душевной жизни многих людей, то тогда следовало бы признать, что оно сопутствует более узкому и ограниченному чувству «Я» зрелого возраста в качестве своего рода партнера; проистекающее из этого первоначального чувства содержание представлений и соответствовало бы тому ощущению безграничности и связанности с миром, которое мой друг определял как чувство «океаническое». Но имеем ли мы право предполагать, что это первоначальное чувство, из которого произошло более позднее, продолжает существовать наряду с последним?

Несомненно! В такого рода явлении нет ничего необычного, будь то в душевной жизни, будь то в других сферах. Так, мы твердо убеждены в том, что в мире животных высокоразвитые формы произошли из самых низших. А в то же время среди живущих мы и поныне встречаем все простейшие формы жизни. Вид динозавров уже вымер, уступив место млекопитающим, однако подлинный представитель этого вида — крокодил — продолжает жить в наше время. Это, может быть, слишком отдаленная аналогия; она, кроме того, и ущербна, так как уцелевшие низшие виды не являются большей частью прямыми предками нынешних, более развитых. Промежуточные звенья, как правило, вымерли и известны только благодаря реконструкции. Но в душевной области сохранение примитивного наряду с возникшим из него преобразованным настолько частое явление, что не требует доказательств при помощи примеров. Это явление большей частью результат разрыва в эволюции. Известная пропорция какой-либо наклонности или влечения остается неизменной, в то время как другая часть подвергается дальнейшей эволюции.

Здесь мы затрагиваем общую проблему сохранения психического — вопроса почти неразработанного, но настолько увлекательного и значительного, что мы должны уделить ему часть нашего внимания, даже без достаточного к тому повода. С тех пор как мы преодолели заблуждение, которое объясняло обычное для нас забывание разрушением следа в нашей памяти, т. е. уничтожением, мы склонны придерживаться противоположного взгляда: в душевной жизни ничто, раз появившись, не может исчезнуть; все где-то сохраняется и при известных условиях, например при достаточно далеко идущей регрессии, может опять всплыть на поверхность.

Попробуем уяснить себе содержание создающегося таким образом положения при помощи сравнения, взятого из другой области. Возьмем в качестве примера историю развития Вечного города[4]. Историки учат нас, что древнейший Рим был Roma quadrata — поселением на Палатинском холме, огороженным забором. Затем следует период Септимонтия — объединения населенных пунктов, расположенных на отдельных холмах, затем город, обнесенный стеной Сервия Туллия. А еще позже, после всех преобразований республиканского и раннего императорского периода, Рим стал городом, заключенным в стены, воздвигнутые императором Марком Аврелием. Не будем следовать за дальнейшими преобразованиями города, а зададим себе вопрос: что из этих прежних стадий сможет обнаружить в современном Риме посетитель, наделенный, допустим, всей полнотой исторических и топографических данных?

...

Стену Аврелия, за исключением нескольких повреждений, он сможет увидеть почти полностью. Благодаря раскопкам он сможет обнаружить в некоторых местах отдельные части вала Сервия. При достаточных знаниях — превышающих то, что известно современной археологии, — он, может быть, сможет вписать в облик города полные очертания всех этих стен и контуры Roma quadrata. От зданий, которые когда-то заполняли эти древние рамки города, он не найдет больше ничего или только незначительные остатки, так как они больше не существуют. Самое большее, что ему могли бы дать даже наиболее обширные знания о Риме времен Республики, это возможность указать места, где раньше возвышались храмы и общественные здания той эпохи. То, что сейчас стоит на их месте, это лишь руины, да и то не самих зданий, а того, что из них было реконструировано в более поздние времена, после пожаров и разрушений. Едва ли стоит упоминать о том, что все эти остатки Древнего Рима сейчас вкраплены в нагромождение большого города, возникшего в течение последних столетий после Ренессанса. Конечно, много старины еще погребено в недрах городской земли или под современными зданиями. Вот форма, в какой хранится прошлое, встречающееся в исторических городах, подобных Риму.

А теперь сделаем фантастическое предположение, что Рим не обиталище людей, а некое психическое существо, со столь же длительным и богатым прошлым, в котором ничто раз возникшее не исчезло, в котором самые первоначальные фазы развития продолжают существовать наряду с последними. В применении к Риму это означало бы, что на Палатинском холме императорские дворцы и Септизоний Септимия Севера вздымаются до прежней высоты, что на карнизах Замка Ангела стоят все те же прекрасные статуи, украшавшие их вплоть до нашествия готов и т. д. Больше того, на месте Палаццо Каффарелли, который представим себе неснесенным, как бы по-прежнему высится храм Юпитера Капитолийского, причем не только в своем позднейшем облике, в том, в каком его лицезрели римляне императорского периода, но и в том самом раннем, когда его формы были еще этрусскими и украшенными терракотовыми антефиксами. Там же, где сейчас стоит Колизей, мы могли бы любоваться и исчезнувшим Domus aurea (Золотым домом) Нерона; на площади пантеона мы увидели бы не только нынешний Пантеон, каким его оставил нам император Адриан, но на том же месте стояло бы и первоначальное сооружение Агриппы; на той же самой земле должна была бы возвышаться и церковь (Мария Сопра Минерва) и древний храм, на основе которого она была построена. И при этом достаточно было бы, скажем, изменения пункта наблюдения или направления взгляда наблюдателя, чтобы поставить в поле зрения то одно, то другое.

Очевидно, не имеет никакого смысла развивать дальше эту фантазию — она ведет к непредставимому и даже абсурдному. Если мы хотим представить себе пространственно историческую последовательность, то мы можем это осуществить только в пространственной смежности: одно и то же пространство не может быть заполнено дважды. Поэтому наша попытка может показаться праздной забавой; но она имеет одно оправдание — она показывает нам, как далеки мы от цели, когда пытаемся осмыслить специфику душевной жизни путем наглядных представлений.

Хотелось бы высказаться и по поводу упрека, почему мы выбрали именно историю города в качестве примера для сравнения с душевным прошлым? Предположение, что сохранение всего прошедшего действительно и для душевной жизни, закономерно только при условии, что орган психики остался неповрежденным, т. е. что его ткань не пострадала ни от каких травм или воспалительных процессов. Но разрушительные факторы, которые можно было бы сравнить с такого рода болезненными причинами, не могут отсутствовать в истории какого бы то ни было города, даже если он имеет менее бурное прошлое, нежели Рим, как, например, Лондон, едва ли знавший когда-либо вторжение неприятеля. Самое мирное развитие города всегда сопровождается разрушениями и заменой зданий; поэтому можно уже заранее сказать, что судьба города несравнима с судьбой душевного организма.

Мы принимаем это возражение и, отказавшись от яркого контрастного впечатления, обращаемся к примеру, более близкому к изучаемому объекту, а именно к человеческому или животному организму. Но и тут мы найдем нечто подобное. Ранние стадии развития ни в коем смысле не сохраняются, а растворяются в последующих, отдавая в их распоряжение составлявший их материал. Зародыш не может быть обнаружен в организме взрослого человека; зобная железа ребенка, после достижения им половой зрелости, перестает существовать как таковая и заменяется соединительной тканью; хотя в полой кости взрослого человека можно проследить контуры детской кости, сама она исчезла; она удлинялась, пока не достигла своей окончательной формы. Таким образом, сохранение всех предварительных стадий, наряду с окончательными формами, возможно только в психической сфере, и мы лишены возможности иллюстрировать это положение при помощи какого-нибудь наглядного примера.

Но, может быть, мы заходим слишком далеко в нашем предположении; быть может, мы должны были бы удовлетвориться утверждением, что в душевной жизни прошлое способно сохраниться, что оно не неизбежно разрушается? Может быть, и в психической сфере кое-что из прошлого — как правило, или в виде исключения — настолько стирается и поглощается, что уже никаким способом не может быть восстановлено или заново оживлено, или, быть может, вообще сохранение связано с определенными благоприятными условиями. Все это возможно, но мы ничего об этом не знаем. Мы принуждены лишь твердо считаться с тем, что сохранение прошлого в душевной жизни является скорее правилом, нежели странным исключением.

Если, таким образом, мы вполне готовы признать, что многие люди обладают «океаническим» чувством и склонны считать, что оно сводимо к ранним фазам чувства «Я», то возникает дальнейший вопрос: на каком основании это чувство может рассматриваться как источник религиозных запросов?

Мне кажется это притязание необоснованным. Чувство может стать источником энергии только в том случае, если оно само по себе является выражением какой-то сильной потребности. Мне кажется, однако, неопровержимым тот факт, что религиозная потребность проистекает из инфантильной беспомощности и вызванного ею влечения к отцу, тем более что это чувство является не только простым продолжением чего-то заложенного в детстве, но и постоянно поддерживается страхом перед всемогуществом судьбы. Я не мог бы назвать ни одной другой, возникшей в детстве потребности, которая могла бы по силе приблизиться к потребности в покровительстве отца. Тем самым роль «океанического» чувства, которое могло бы быть направлено, например, на восстановление неограниченного нарциссизма, оттесняется на второй план. Истоки религиозных представлений могут быть четко прослежены вплоть до чувства детской беспомощности. За этим может, конечно, скрываться и что-то иное, но оно для нас еще окутано туманом.

Я могу себе представить, что «океаническое» чувство вошло во взаимосвязь с религией позднее. Это чувство единства со Вселенной — а в этом заключается его идейное содержание — может рассматриваться нами как первая попытка религиозного утешения, как некий способ отрицания опасности, которую «Я» обнаруживает в виде угрозы со стороны внешнего мира. Я вновь признаюсь: мне очень трудно оперировать этими едва уловимыми величинами. Другой мой друг, которого неутолимая жажда знания толкнула на постановку самых необычайных экспериментов и который в конечном счете приобрел энциклопедические знания, уверял меня, что люди, практикующие йогу, путем выключения себя из внешнего мира, концентрацией внимания на физических функциях организма и применением особых способов дыхания могут действительно пробудить в себе новые ощущения и чувства всеобщности, которые он склонен рассматривать как регрессию к древнейшим состояниям душевной жизни, давно уже покрытым новыми наслоениями. В этом он и видит, так сказать, физиологическое обоснование многих мудрых истин мистики. Тут могут быть усмотрены взаимосвязи со многими смутными видоизменениями душевной жизни, такими как транс и экстаз. Но при этом мне хотелось бы напомнить слова из «Ныряльщика» Шиллера:

«Блажен, кто дышит в розовом свете».

II

В моей работе «Будущее одной иллюзии» речь шла гораздо меньше о глубинных истоках религиозного чувства, чем о том, что под словом «религия» понимает рядовой человек, о системе учений и заверений, с одной стороны, с завидной полнотой объясняющей ему загадки нашего мира, а с другой стороны, ручающейся ему в том, что заботливое Провидение оберегает его жизнь и возмещает ему в жизни будущей те или иные лишения жизни теперешней. Рядовой человек не может себе представить это Провидение иначе, чем в облике необычайно возвеличенного отца. Только такой отец может знать о нуждах детей человеческих, только его можно смягчить молитвами и умилостивить раскаянием. Все это настолько инфантильно, так далеко от действительности, что гуманно настроенному человеку больно даже подумать о том, что огромное большинство смертных никогда не будет способно подняться над таким пониманием жизни. Но еще более стыдно сознавать, что большое количество наших современников, из числа тех, кто должен был бы понимать, что такая религия незащитима, все же пытаются защищать ее, пункт за пунктом, отступая в жалких арьергардных боях. Хотелось бы присоединиться к рядам верующих, чтобы философам, считающим, что они спасают Бога религии, заменяя его безличным, призрачно абстрактным принципом, напомнить о предупреждении: «Не поминай имени Господа Бога твоего всуе!» Для нас не может служить оправданием то, что так поступали некоторые из величайших умов прошлых времен. Мы знаем, почему они должны были так поступать.

Но вернемся к нашему рядовому человеку и его религии, к той единственной, которая только и может обозначаться этим словом. И тут вспоминается известное высказывание одного из наших великих поэтов и мудрецов, который по поводу отношения религии к искусству и науке сказал следующее:

Кто владеет наукой и искусством,

Тот имеет и религию,

Кто не владеет ни тем ни другим,

Тот да возымеет религию![5]

Это изречение, с одной стороны, противопоставляет религию двум величайшим человеческим достижениям, а с другой стороны, утверждает, что по своей жизненной ценности они могут представлять или заменять друг друга. Если мы рядовому человеку хотим отказать в праве на религию, то авторитет поэта будет, очевидно, не на нашей стороне. Поэтому попробуем пойти по такому пути, который приблизил бы нас к оценке его изречения по достоинству. Жизнь, как она нам дана, слишком тяжела для нас, она нам приносит слишком много боли, разочарований, неразрешимых проблем. Для того чтобы вынести такую жизнь, мы не можем обойтись без средств, дающих нам облегчение («Без вспомогательных конструкций не обойтись», — сказал Теодор Фонтане). Пожалуй, имеется три рода таких средств: сильное отвлечение, позволяющее придавать меньшее значение нашим несчастьям; заменители удовлетворения, уменьшающие их бремя; наркотики, делающие нас нечувствительными к ним. Без чего-либо подобного не обойтись[6]. Отвлечение имел в виду Вольтер, когда он своего «Кандида» завершал советом возделывать свой сад; отвлечением такого рода является и научная деятельность. Такие заменители удовлетворения, как те, что предоставляются искусством, хотя и являются иллюзией, а не реальностью, психически не менее действенны — благодаря роли, которую заняла фантазия в душевной жизни человека. Наркотики оказывают влияние на нашу психическую природу, изменяя ее химизм. Найти место религии в ряду этих факторов не так уж просто. Эту проблему надо решать с большего разгона.

Вопрос о смысле человеческой жизни ставился бесчисленное количество раз; на этот вопрос никогда не было дано удовлетворительного ответа, и возможно, что таковой вообще заповедан. Некоторые из вопрошавших добавляли: если бы оказалось, что жизнь не имеет никакого смысла, то она потеряла бы для них и всякую ценность. Но эти угрозы ничего не меняют. Скорее можно предположить, что мы вправе уклониться от ответа на вопрос. Предпосылкой его постановки является человеческое зазнайство, со многими другими проявлениями которого мы уже сталкивались. О смысле жизни животных не говорят разве только в связи с их назначением служить людям. Но и это толкование несостоятельно, так как человек не знает, что делать со многими животными, если не считать того, что он их описывает, классифицирует и изучает, да и то многие виды животных избежали и такого применения, так как они жили и вымерли до того, как их увидел человек. И опять-таки только религия берется ответить на этот вопрос о цели жизни. Мы едва ли ошибемся, если придем к заключению, что идея о цели жизни существует постольку, поскольку существует религиозное мировоззрение.

Поэтому мы займемся менее претенциозным вопросом: каковы смысл и цели жизни людей, если судить об этом на основании их собственного поведения, чего люди требуют от жизни и чего стремятся в ней достичь? Трудно ошибиться, отвечая на этот вопрос: люди стремятся к счастью, они хотят стать и пребывать счастливыми. Это стремление имеет две стороны, положительную и отрицательную цели: отсутствие боли и неудовольствия, с одной стороны, переживание сильных чувств наслаждения — с другой. В узком смысле слова под «счастьем» подразумевается только последнее. Сообразно этой двойственности цели человеческая деятельность протекает в двух направлениях, в зависимости от того, какую из целей — преимущественно или даже исключительно — она стремится осуществить.

Таким образом, как мы видим, жизненная цель просто определяется программой принципа наслаждения. Этот принцип главенствует в деятельности душевного аппарата с самого начала; его целенаправленность не подлежит никакому сомнению, и в то же время его программа ставит человека во враждебные отношения со всем миром, как с микрокосмосом, так и с макрокосмосом. Такая программа неосуществима, ей противодействует вся структура Вселенной; можно было бы даже сказать, что в плане «творения» отсутствует намерение сделать человека «счастливым». То, что понимается под счастьем в строгом смысле этого слова, проистекает скорее из внезапного удовлетворения потребности, достигшей высокой напряженности, и по своей природе возможно лишь как эпизодическое явление. Продолжительность ситуации, к созданию которой так страстно стремится принцип наслаждения, дает лишь чувство прохладного довольства; мы так устроены, что можем интенсивно наслаждаться только контрастом и весьма мало — самим состоянием[7]. Таким образом, возможности для нашего счастья ограничены уже самой нашей структурой. Значительно менее трудно испытать несчастье. Страдания угрожают нам с трех сторон: со стороны нашего собственного тела, судьба которого — упадок и разложение, не предотвратимые даже предупредительными сигналами боли и страха; со стороны внешнего мира, который может обрушить на нас могущественные и неумолимые силы разрушения, и, наконец, со стороны наших взаимоотношений с другими людьми. Страдания, проистекающие из этого последнего источника, мы, быть может, воспринимаем более болезненно, чем любые другие; мы склонны их рассматривать как в какой-то мере излишний придаток, хотя они в не меньшей степени фатальны и неотвратимы, чем страдания, проистекающие из других источников.

Не приходится поэтому удивляться, что под давлением этих угрожающих людям страданий требования счастья становятся более умеренными; так же как и сам принцип наслаждения трансформируется под влиянием внешнего мира в более скромный принцип реальности, так и человек считает себя уже счастливым, когда ему удается избежать несчастья, превозмочь страдания, когда вообще задача уклонения от страдания оттесняет на второй план задачу получения наслаждения.

...

Размышление нам подсказывает, что для разрешения этой задачи можно пробовать идти самыми разнообразными путями; все эти пути рекомендовались различными школами житейской мудрости и были людьми исхожены. Неограниченное удовлетворение всех потребностей рисуется нам как самый заманчивый образ жизни, но это значит пренебречь осторожностью ради наслаждения, что уже быстро влечет за собой соответствующую кару. Другие методы, при которых уклонение от неудовольствия является основной целью, различаются в зависимости от источника неудовольствия, на который эти методы обращают большее внимание. Имеются способы крайние и умеренные, односторонние и такие, которые действуют сразу в нескольких направлениях. Сознательный уход от людей, одиночество — самый обычный способ защиты от страданий, возникающих от общения с людьми. Разумеется, счастье, обретаемое таким путем, это счастье покоя. Если задача ставится в индивидуальном плане, от опасностей внешнего мира можно защищаться лишь тем или иным способом ухода из него. Конечно, имеется иной и лучший путь — в качестве члена человеческого общества перейти в наступление на природу и подчинить ее человеческой воле при помощи науки и создаваемой ею техники. Тогда человек действует вместе со всеми ради счастья всех. Наиболее интересными методами предотвращения страданий являются, однако, те, которыми человек пытается воздействовать на собственный организм. Ведь в конечном счете всякое страдание есть лишь ощущение и существует лишь постольку, поскольку мы его испытываем, а мы его испытываем только в силу определенного устройства нашего организма.

Самым грубым, но и самым эффективным способом является химическое воздействие, т. е. интоксикация. Я не думаю, что кто-либо полностью понял механизм этого воздействия, но факт остается фактом, и заключается он в том, что существуют чуждые организму вещества, наличие которых в крови и тканях непосредственно приносит нам чувство наслаждения, а также так меняет условия нашей эмоциональной жизни, что мы становимся неспособными к восприятию неприятного. Оба эти воздействия не только происходят одновременно, они кажутся и внутренне связанными. Но вещества, создающие тот же эффект, должны существовать и в нашем собственном организме; по крайней мере, при таком заболевании, как мания, наблюдается поведение как бы в состоянии дурмана, без введения в организм наркотиков. Кроме того, и в нормальной психической жизни наблюдаются колебания между облегченными и более отягощенными формами разрядки чувства наслаждения, а параллельно с этим — меньшая или большая восприимчивость к неприятностям. Остается только пожалеть, что эта токсикологическая сторона душевных процессов еще ускользнула от научного исследования. Действие наркотиков в борьбе за счастье и для устранения несчастья признано как отдельными людьми, так и народами настолько благодетельным, что они заняли почетное место в экономии (психоэнергетике) их либидо. Наркотики ценятся не только за то, что они увеличивают непосредственное наслаждение, но и за то, что они позволяют достичь столь вожделенной степени независимости от внешнего мира. Известно ведь, что при помощи избавителя от забот можно в любой момент уйти от гнета реальности и найти убежище в собственном мире, где царят лучшие условия для восприятия ощущений. Известно, что именно это свойство наркотиков обуславливает их вред и опасность. На них иногда лежит вина за то, что большие запасы энергии, которые могли бы быть использованы для улучшения человеческой участи, растрачиваются зря.

Сложное строение нашего душевного аппарата позволяет, однако, прибегать к целому ряду других воздействий. Удовлетворение наших первичных позывов дает нам счастье, но они же являются источником мучительных страданий, когда внешний мир отказывается дать им удовлетворение и обрекает нас на лишения. При помощи воздействия на влечения первичных позывов можно, следовательно, рассчитывать на освобождение от какой-то части страданий. Этот способ защиты от страданий уже не воздействует больше на аппарат наших ощущений, а стремится совладать с внутренними источниками наших вожделений. Радикальный способ заключается в умерщвлении первичных позывов, как этому учит восточная мудрость и проводит в жизнь практика йогов. Если это удается, то мы, конечно, отказываемся и от всех иных форм деятельности (приносим в жертву жизнь) и лишь другим путем достигаем того же счастья покоя. По этому же пути можно идти, ставя перед собой лишь более скромные цели — только контроля над жизнью своих первичных позывов. Тогда господствующими становятся высшие психические инстанции, подчинившиеся принципу реальности. Это отнюдь не означает отказа от стремления к удовлетворению: известная защита от страданий достигается благодаря тому, что неудовлетворение контролируемых первичных позывов ощущается менее болезненно, чем неудовлетворение необузданных первичных позывов. Но это покупается ценой несомненного снижения возможностей наслаждения. Ощущение счастья при удовлетворении диких, не обузданных нашим «Я» влечений несравненно более интенсивно, чем насыщение укрощенного первичного позыва. Непреодолимость извращенных импульсов, как и вообще притягательная сила запрещенного, находит в этом свое психоэнергетическое объяснение.

Другая методика защиты против страданий пользуется доступными нашему душевному аппарату смещениями либидо, благодаря чему его функция приобретает столь большую гибкость. Задача, требующая разрешения, заключается в таком смещении направленности наших первичных позывов, чтобы они не пострадали от лишений, встречаемых во внешнем мире. Этому содействует сублимация первичных позывов. Больше всего можно добиться при умении достаточно повысить интенсивность наслаждения из источников психической и интеллектуальной деятельности. Тогда судьба мало чем может повредить. Удовлетворения такого рода, как радость художника от процесса творчества, при воплощении образов его фантазии, как радость исследователя при решении проблем и в познании истины, имеют особое качество, которое мы когда-нибудь, несомненно, сможем метапсихологически охарактеризовать. В данное время мы можем лишь образно сказать, что эти удовлетворения кажутся нам более «тонкими и возвышенными», но их интенсивность, по сравнению с удовлетворением более грубых и примитивных влечений, более приглушенная; они не потрясают нашу физическую природу. Слабая сторона этого способа заключается в том, что он непригоден для универсального использования, а доступен лишь немногим людям. Он предполагает наличие особенных, не так уж часто встречающихся способностей и дарований должного уровня. Но даже этим немногим этот способ не обеспечивает полной защиты от страданий; он не дает им брони, непроницаемой для стрел судьбы, и обычно перестает помогать, когда источником страдания становится собственная плоть[8].

Если уже в этом способе явно вырисовывается намерение стать независимым от внешнего мира путем поисков удовлетворения во внутренних психических процессах, то в последующем способе эти же черты выступают еще более отчетливо. Тут связь с реальностью еще более ослаблена и удовлетворение черпается из иллюзий, воспринимаемых как таковые, без того чтобы их отклонения от действительности мешали наслаждению. Сфера, в которой возникают эти иллюзии, это сфера фантастической эмпирии; в свое время, когда завершилось развитие принципа реальности, эта сфера была решительно избавлена от необходимости сопоставления с действительностью и зарезервирована для осуществления трудно выполнимых желаний. Среди этого типа удовлетворения в сфере фантазии на первом месте стоит наслаждение произведениями искусства, которые при посредничестве художника становятся доступными и для нетворческой личности[9]. Каждый человек, восприимчивый к обаянию искусства, не может недооценивать этого источника наслаждения и утешения. Однако легкий наркоз, в который нас погружает искусство, не может дать нам большего, чем мимолетное отвлечение от тягот жизни; и оно недостаточно сильно, чтобы заставить нас забыть реальное несчастье.

Более основательные и эффективные возможности открывает нам способ, видящий единственного врага в самой действительности, считающий ее источником всех страданий, в той действительности, с которой невозможно сосуществовать и с которой, для того чтобы хоть в каком-то смысле быть счастливым, следует порвать всякие отношения. Отшельник отвращается от мира и не хочет иметь с ним никакого дела. Но можно сделать и больше, можно стремиться этот мир преобразовать, создать вместо него мир иной, мир, в котором были бы уничтожены его невыносимые черты и заменены другими, соответствующими нашим желаниям. Тот, кто в порыве возмущения и протеста становится на этот путь к счастью, как правило, ничего не достигает — действительность для него слишком непосильна. Он становится безумным, не находящим по большей части никаких помощников для осуществления своей химеры. Мы встречаемся, однако, с утверждением, что каждый из нас, стремясь исправить в желаемом духе какую-то невыносимую для нас сторону мира и внося эту манию в область действительности, в каком-то пункте ведет себя как параноик. Особое значение приобретает случай, что большое количество людей совместно предпринимают попытку безумным преобразованием действительности обеспечить себе условия для достижения счастья и защиты от страданий. Религии человечества мы также должны отнести к категории такого массового безумия. Сам принимающий в нем участие, конечно, никогда своего безумия не сознает.

Я не думаю, что этот перечень методов, при помощи которых человек старается достичь счастья и избежать страданий, — исчерпывающий; я знаю также, что тут возможна и иная классификация. Я еще не привел, однако, одного способа не потому, что я о нем забыл, а потому, что мы им займемся в другой взаимосвязи. Как можно было, однако, забыть как раз об этой методике житейского искусства! Она отличается удивительнейшим сплавом очень характерных черт. Конечно, и она направлена на обретение независимости от судьбы — примем это название как наилучшее, — с этой целью она переносит удовлетворение на внутренние душевные процессы, используя при этом уже упомянутое свойство перемещаемости либидо, но в данном случае перемещение либидо направляется не в сторону от мира, а, наоборот, крепко цепляется за объекты этого мира и обретает счастье путем установления эмоционального взаимоотношения с ним. Она не довольствуется при этом усталоотрешенной целью избежания страданий, она скорее оставляет такую цель без внимания, а твердо придерживается первоначального страстного стремления к положительному достижению счастья. Возможно, что эта методика приводит к цели скорее, чем какая-либо другая. Я имею в виду ту ориентацию в жизни, которая ставит любовь в центр всего и все удовлетворение видит в том, чтобы любить и быть любимым. Такого рода психическая направленность нам всем достаточно известна; одна из форм любви — половая — приобщила нас к сильнейшему переживанию ошеломляющего ощущения наслаждения, дав прообраз нашим устремлениям к счастью. Поэтому вполне естественно, что мы упорно продолжаем искать счастья на пути, на котором впервые с ним встретились. Но очевидна и слабая сторона этой житейской методики, иначе никому не пришло бы в голову оставить этот путь к счастью для поисков другого. Мы никогда не бываем более беззащитными по отношению к страданиям, чем когда мы любим, и никогда не бываем более безнадежно несчастными, чем когда мы потеряли любимое существо или его любовь. Но этим еще не исчерпывается значение этой житейской методики, использующей любовь как основу счастья; по этому поводу еще многое можно сказать.

Тут следует упомянуть о том интересном факте, что жизненное счастье ищется преимущественно в наслаждении прекрасным, где бы оно ни предстало перед нашим чувственным или рассудочным взором — в области ли человеческих форм и жестов, в области ли творений природы или в ландшафтах, в области ли художественного или даже научного творчества. Такое эстетическое отношение к жизненной цели не дает достаточной защиты от грозящих нам страданий, но может нас во многом компенсировать. Наслаждение прекрасным носит особый, слегка дурманящий эмоциональный характер. Польза прекрасного отнюдь не ясна, его культурная необходимость тоже не очевидна, и все же культура не может без него обойтись. Эстетическая наука исследует условия, при которых воспринимается прекрасное, но она не может дать нам никаких разъяснений о природе и происхождении прекрасного, и, как обычно, отсутствие результатов исследования прикрывается потоком высокопарных и бессодержательных слов. К сожалению, психоанализ весьма мало что может сказать о существе прекрасного. Установленным кажется лишь происхождение прекрасного из сферы сексуальных ощущений; такое происхождение могло бы быть отличным примером заторможенного в смысле цели влечения. «Прекрасное» и «возбуждающее» — первоначально это свойства сексуального объекта. Но удивительно, однако, что сами половые органы, вид которых всегда действует возбуждающе, почти никогда не считаются красивыми, характер же прекрасного как будто связан с известными вторичными половыми признаками.

Несмотря на эту неполноту, я все же осмелюсь сделать некоторые заключительные замечания к нашему исследованию. Программа того, как сделаться счастливым, к осуществлению которой нас принуждает принцип наслаждения, не может быть реализована, и тем не менее мы не должны — нет, вернее, мы не можем — прекратить усилия для того, чтобы каким-то образом приблизиться к ее реализации. При этом можно выбирать самые различные пути, отдавая предпочтение либо стремлению к положительному содержанию цели — к наслаждению, либо стремлению к ее негативному содержанию — к предотвращению неудовольствия. Ни на одном из этих путей мы не можем достичь того, чего желаем. Счастье, в том умеренном значении, в котором оно рассматривается как возможное, есть проблема индивидуальной экономии либидо. И тут нельзя дать пригодного для всех ответа — каждый сам должен пытаться стать счастливым на свой собственный лад. Самые различные факторы будут оказывать влияние на направление его выбора. Дело зависит от того, насколько велико реальное удовлетворение, которого человек ждет от внешнего мира, и в какой мере он намерен стать от него зависимым; наконец, на какие собственные силы он рассчитывает, чтобы изменить этот мир согласно своим желаниям. И уже поэтому, помимо внешних обстоятельств, решающую роль будет играть психическая структура личности. Человек, преимущественно эротический, поставит на первое место эмоциональные взаимоотношения с другими людьми; человек, скорее самоудовлетворенного, нарциссического характера, будет искать удовлетворение в основном в своих внутренних душевных процессах; человек действия не оставит внешний мир, на арене которого он может испытывать свои силы. Для человека, принадлежащего к среднему из этих типов, область, на которую он должен будет обратить свои интересы, определится характером его дарований и мерой возможного для него сублимирования первичных позывов.

...

Каждое крайнее решение будет наказано тем, что избравший его человек подвергнет себя риску, связанному с недостатками той или иной исключительно избранной житейской методики. Так же как осмотрительный купец остерегается вкладывать весь капитал только в одно дело, так, вероятно, и житейская мудрость не посоветует ждать всего удовлетворения только от одного-единственного устремления. Успех никогда не обеспечен, он зависит от сочетания многих факторов и, вероятно, ни от одного из них не зависит в той мере, как от способности психической структуры приспосабливаться к окружающему миру и извлекать из него наслаждение. Тому, кто вырос с особенно неблагоприятной структурой первичных позывов и кто не произвел правильного перераспределения и упорядочения компонентов либидо, необходимых для дальнейшей деятельности, трудно будет извлечь счастье из окружающей обстановки, особенно если он будет поставлен перед трудными задачами. В качестве крайней житейской методики, сулящей, по меньшей мере, суррогат удовлетворения, перед ним открывается возможность бегства в невротическое заболевание, что часто и происходит уже в юном возрасте. Тот, однако, кто обнаруживает крушение своих попыток достичь счастья в более позднем возрасте, находит еще утешение в получении наслаждения от хронической интоксикации или прибегает к отчаянной попытке восстания, к психозу[10].

Религия затрудняет эту проблему выбора и приспособления тем, что она всем одинаково навязывает свой путь к счастью и к защите от страдания. Ее методика заключается в умалении ценности жизни и в химерическом искажении картины реального мира, что предполагает предварительное запугивание интеллекта. Такой ценой, путем насильственного закрепления психического инфантилизма и включения в систему массового безумия, религии удается спасти многих людей от индивидуального невроза. Но едва ли больше; как уже было сказано, к счастью ведут многие, доступные человеку, пути, хотя ни один из них не приводит к цели наверняка. Не может выполнить своих обещаний и религия. Когда верующий в конце концов принужден ссылаться на «неисповедимые пути Господни», он этим только признает, что в его страданиях, в качестве последнего утешения и источника наслаждения, ему остается лишь безоговорочное подчинение. Но если он к этому уже готов, то, вероятно, мог бы и миновать окольные пути.

Читати далі