Так говорил Заратустра

"Так говорил Заратустра" - самый значительный труд в философском наследии Фридриха Ницше, ключевой текст Нового времени. С одной стороны, это философский трактат, в котором раскрыты основные взгляды мыслителя - его учения о сверхчеловеке и о цикличности любого развития. С другой - это афористичный текст высокой художественной ценности, основная идея которого выражена через драматический образ бродячего философа Заратустры.

Часть первая

Предисловие Заратустры

1

Когда Заратустре исполнилось тридцать лет{1}, покинул он свою родину и озеро своей родины и пошёл в горы. Здесь наслаждался он своим духом и одиночеством и десять лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его — и однажды утром поднялся он с зарёю, встал перед солнцем и так говорил к нему:

«Ты, великое светило! В чём было бы счастье твоё, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!

Десять лет подымалось ты к моей пещере; ты пресытилось бы светом своим и этой дорогой, если б не было меня, моего орла и моей змеи.

Но мы каждое утро ожидали тебя, принимали преизбыток твой и благословляли тебя за это.

Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много мёду, мне нужны руки, простёртые ко мне.

Я хотел бы одарять и раздавать, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумию своему, а бедные — богатству своему.

Для этого я должен сойти вниз: как делаешь ты по вечерам, уходя за море и неся свет на другую сторону мира, ты, богатейшее светило!

Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу сойти я.

Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на слишком большое счастье!

Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из неё и несла всюду отблеск твоего блаженства!

Взгляни! Эта чаша хочет вновь стать пустою, а Заратустра хочет вновь стать человеком».

— Так начался закат Заратустры.{2}

2

Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошёл он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:

«Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он; но он изменился.

Тогда нёс ты свой прах на гору — неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины?{3} Неужели не боишься ты кары поджигателю?

Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идёт он, точно танцует?{4}

Преобразился Заратустра, ребёнком стал Заратустра, пробудился Заратустра:{5} чего же хочешь ты среди спящих?

Как в море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Горе! Ты хочешь выйти на сушу? Горе! Ты хочешь снова сам влачить своё тело?»

Заратустра отвечал: «Я люблю людей».

«Почему же, — сказал святой, — ушёл я в лес и пустыню? Разве не потому, что я слишком любил людей?

Теперь люблю я бога: людей не люблю я. Человек для меня нечто слишком несовершенное. Любовь к человеку убила бы меня».{6}

Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар».

«Не давай им ничего, — сказал святой. — Лучше отними у них что-нибудь и неси вместе с ними; это будет для них всего лучше — если только это лучше для тебя!

А если ты хочешь им дать, дай не больше милостыни, и пусть они ещё попросят её!»

«Нет, — отвечал Заратустра, — я не даю милостыни. Для этого я недостаточно беден».

Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Смотри же, чтобы они приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам, они не верят, что мы приходим, чтобы одаривать.

Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они, должно быть, спрашивают себя: куда крадётся этот вор?

Не ходи к людям, оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, как я, — медведем среди медведей, птицею среди птиц?»{7}

«А что делает святой в лесу?» — спросил Заратустра.

Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их, и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу: так славлю я бога.

Пением, плачем, смехом и бормотаньем славлю я бога, моего бога. Но что же несёшь ты нам в дар?»

Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать вам! Позвольте же мне скорее уйти, чтобы я не взял ничего у вас!» — Так расстались они друг с другом, старец и человек, смеясь, как смеются двое детей.

Но когда Заратустра остался один, говорил он так своему сердцу: «Возможно ли это! Этот святой старец в своём лесу ещё ничего не слыхал о том, что бог умер!» —{8}{9}

3

Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашёл там множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище — плясун на канате. И Заратустра говорил так к народу:

«Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что до́лжно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?{10}

Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя — а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к зверю, чем превзойти человека?

Что такое обезьяна для человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором.{11}

Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё от червя.{12} Некогда были вы обезьяною, и даже теперь ещё человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.

Даже мудрейший среди вас есть только разлад и двойственность между растением и призраком.{13} Но разве я призываю вас стать призраком или растением?

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!

Сверхчеловек есть смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: “Да будет сверхчеловек смыслом земли!”

Я заклинаю вас, мои братья, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Это отравители, всё равно, знают они это или нет.

Они презирают жизнь, умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля; пусть погибнут они!

Прежде хула на бога была величайшей хулой, но бог умер, и с ним умерли и эти хулители. Теперь самое ужасное — хулить землю и чтить недра непостижимого выше, чем смысл земли!

Некогда смотрела душа на тело с презрением, и тогда не было ничего выше, чем это презрение: она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала она ускользнуть от тела и от земли.

О, эта душа сама была ещё тощей, отвратительной и голодной, и жестокость была наслаждением этой души!{14}

Но и вы, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве ваша душа не бедность и грязь и жалкое довольство собою?

Поистине, человек — это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — это море, в нём может потонуть ваше великое презрение.{15}

В чём то высшее, что можете вы пережить? Это час великого презрения.{16} Час, когда ваше счастье становится для вас отвратительным, как и ваши разум и добродетель.

Час, когда вы говорите: “Что мне моё счастье! Оно бедность, и грязь, и жалкое довольство собою. А ведь ему следовало бы оправдывать само существование!”

Час, когда вы говорите: “Что мне мой разум! Жаждет ли он знания, как лев своей пищи? Он — бедность и грязь и жалкое довольство собою!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моя добродетель! Она ещё не заставила меня безумствовать. Как устал я от добра моего и от зла моего! Всё это бедность и грязь и жалкое довольство собою!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моя справедливость! Я не вижу, чтобы был я пламенем и углём. А справедливый — это пламень и уголь!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моё сострадание! Разве оно — не крест, к которому пригвождается тот, кто любит людей?{17} Но моё сострадание не есть распятие”.

Говорили вы уже так? Восклицали вы уже так? Ах, если бы я слышал, как вы так восклицаете!

Не ваш грех — ваше самодовольство вопиет к небу, ваша скаредность в самих ваших грехах вопиет к небу!{18}{19}

Но где же та молния, что лизнёт вас своим языком? Где то безумие, которым надо бы вас заразить?{20}

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — эта молния, он — это безумие!» —

В то время как Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: «Мы наслушались уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» И весь народ смеялся над Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за своё дело.

4

Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он говорил так:

«Человек — это канат, закреплённый между зверем и сверхчеловеком, — канат над пропастью.

Опасно переходить, опасно быть в пути, опасно оглядываться, опасны страх и остановка.

Великое в человеке то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель.

Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как погибая, ибо они переходят.{21}

Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу.

Я люблю тех, кто и за звёздами не ищет основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою, — но приносит себя в жертву земле, чтобы земля когда-нибудь стала землёй сверхчеловека.

Я люблю того, кто живёт, чтобы познавать, и кто хочет познать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.{22}

Я люблю того, кто трудится и изобретает, чтобы построить жилище для сверхчеловека и приготовить для него землю, животных и растения: ибо так хочет он своей гибели.

Я люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть воля к гибели и стрела тоски по другому берегу.

Я люблю того, кто не бережёт для себя ни капли духа, но хочет всецело быть духом своей добродетели: так, подобно духу, проходит он по мосту.

Я люблю того, кто из своей добродетели делает привычку и судьбу: так хочет он ради своей добродетели ещё жить и не жить более.{23}

Я люблю того, кто не хочет иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель больше добродетель, чем две, ибо скорее она тот узел, на котором держится судьба.{24}

Я люблю того, чья душа расточается, кто не хочет благодарности и не воздаёт за неё: ибо он постоянно одаривает и не хочет беречь себя.{25}

Я люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто тогда спрашивает: “Неужели я нечестный игрок?” — ибо он хочет гибели.{26}

Я люблю того, кто предваряет золотыми словами свои дела и исполняет всегда ещё больше, чем обещает: ибо он хочет своей гибели.{27}

Я люблю того, кто оправдывает людей будущего и избавляет людей прошлого: ибо он хочет гибели от людей настоящего.

Я люблю того, кто карает своего бога, так как любит его: ибо он должен погибнуть от гнева бога своего.{28}

Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть от малейшего переживания: так охотно идёт он по мосту.{29}

Я люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает себя самого, и все вещи содержатся в нём: так становятся все вещи его гибелью.{30}

Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем: ибо голова его есть лишь утроба сердца его, а сердце влечёт его к гибели.{31}

Я люблю всех тех, кто подобен тяжёлым каплям, падающим по одной из тёмной тучи, нависшей над человеком: они возвещают, что приближается молния, и гибнут как провозвестники.

Смотрите, я провозвестник молнии и тяжёлая капля из тучи — и эта молния называется сверхчеловек». —

5

Произнеся эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят они, — говорил он своему сердцу, — вот смеются они: они не понимают меня, мои речи не для этих ушей.{32}

Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы они научились слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и проповедники покаяния? Или верят они только заике?{33}

У них есть нечто, чем они гордятся. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это образованностью, она отличает их от козопасов.

Поэтому не любят они слышать о себе слово “презрение”. Тогда я буду говорить к их гордости.

Тогда я буду говорить им о самом презренном, а это — последний человек».{34}

И так говорил Заратустра к народу:

«Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил семя своей высшей надежды.

Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не сможет больше расти на ней.

Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелу тоски своей выше человека и тетива лука его разучится дрожать!

Я говорю вам: нужно ещё носить в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас ещё есть хаос.{35}

Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который более не сможет презирать самого себя.

Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

“Что такое любовь? Что такое творение? Что такое тоска? Что такое звезда?” — так спрашивает последний человек и моргает.

Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий всё маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт дольше всех.

“Мы нашли счастье”, — говорят последние люди и моргают.

Они покинули места, где было трудно жить: ибо им необходимо тепло. Они ещё любят соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.

Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом; ступают они осмотрительно. Безумец, кто ещё спотыкается о камни или о людей!

Время от времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.

Они ещё трудятся, ибо труд — развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их.

Не будет больше ни бедных, ни богатых: то и другое слишком обременительно. Кто захотел бы ещё управлять? Кто — ещё повиноваться? То и другое слишком обременительно.

Нет пастуха и одно стадо!{36} Каждый желает того же, все равны; кто чувствует иначе, тот добровольно идёт в сумасшедший дом.

“Прежде весь мир был сумасшедшим”, — говорят самые проницательные и моргают.

Они умны и знают всё, что было, так что можно насмехаться без конца. Они ещё ссорятся, но вскоре мирятся — иначе это расстраивало бы желудок.

У них есть своё маленькое удовольствие для дня и своё маленькое удовольствие для ночи; но в чести у них здоровье.

“Мы нашли счастье”, — говорят последние люди и моргают». —

Здесь окончилась первая речь Заратустры, называемая также «Предисловием»: ибо на этом месте его прервали крик и радость толпы. «Дай нам этого последнего человека, о Заратустра, — так восклицали они, — сделай нас этими последними людьми! Тогда не нужен нам твой сверхчеловек!» И весь народ радовался и щёлкал языком. Но Заратустра стал печален и сказал своему сердцу:

«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.

Пожалуй, слишком долго жил я на горе, слишком часто слушал я ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам.

Непоколебима душа моя и светла, как горы в утренний час. Но они думают, что я холоден и что насмехаюсь я ужасными шутками.

И вот они поглядывают на меня и смеются; и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в их смехе».

6

Но тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем временем канатный плясун начал своё дело: он вышел из маленькой двери и пошёл по канату, натянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и народом. Как раз когда он находился на середине своего пути, маленькая дверь вновь открылась, и парень, пёстро одетый, как шут, выскочил из неё и быстрыми шагами пошёл вслед за первым. «Вперёд, хромоногий, — кричал он своим страшным голосом, — вперёд, ленивая скотина, ворюга, набелённая рожа! Смотри, чтобы я не пощекотал тебя своей пяткой! Что делаешь ты здесь между башнями? Тебе бы в башне сидеть, запереть надо бы тебя, тому, кто лучше тебя, загораживаешь ты дорогу!» — И с каждым словом он всё ближе и ближе подходил к нему; и когда он уже был от него на расстоянии одного только шага, случилось ужасное, сделавшее уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и прыгнул через того, кто стоял у него на дороге. Тот же, увидев, что его соперник побеждает, потерял голову и канат; отбросил свой шест и ещё быстрее, чем он, полетел вниз, как будто вихрь из рук и ног. Базарная площадь и народ походили на море, когда проносится буря: всё бежало в разные стороны, особенно там, где должно было упасть тело.

Но Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изуродованное и разбитое, но ещё не мёртвое. Немного спустя к разбившемуся вернулось сознание, и он увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? — сказал он наконец, — я давно знал, что дьявол подставит мне ногу. Теперь он тащит меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?»

«Клянусь честью, друг, — отвечал Заратустра, — не существует всего того, о чём ты говоришь: нет ни дьявола, ни преисподней. Твоя душа умрёт ещё скорее, чем твоё тело; не бойся же теперь ничего!»

Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, — сказал он, — то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немногим лучше зверя, которого ударами и голодом научили плясать».{37}

«Нет же, — сказал Заратустра, — ты из опасности сделал своё ремесло, тут нечего презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу похоронить тебя своими руками».{38}

На эти слова Заратустры умирающий уже ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как бы ища, в благодарность, руки Заратустры. —

7

Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке: тогда рассеялся народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра сидел на земле возле мёртвого, погружённый в свои мысли, забыв о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал своему сердцу:

«Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры! Он не поймал человека, зато поймал труп.{39}

Тревожно человеческое существование и всё ещё лишено смысла: шут может стать для него судьбой.

Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной тучи человека.

Но я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я ещё середина между безумцем и трупом.

Темна ночь, темны пути Заратустры.{40} Идём, холодный, неподвижный спутник! Я несу тебя туда, где похороню своими руками».

8

Сказав это своему сердцу, Заратустра взвалил труп на спину и пустился в путь. Но не прошёл он и ста шагов, как подкрался к нему какой-то человек и стал шептать на ухо — и гляди-ка! тот, кто говорил, был шут с башни. «Уходи из этого города, о Заратустра, — шептал он, — слишком многие ненавидят тебя здесь. Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и ненавистником; ненавидят тебя правоверные, они зовут тебя опасным для массы. Счастье твоё, что смеялись над тобою: и в самом деле, ты говорил, как шут. Счастье твоё, что ты пристал к мёртвой собаке; унизившись так, ты спас себя на сегодня. Но уходи прочь из этого города — или завтра я перепрыгну через тебя, живой через мёртвого». Сказав это, человек исчез; Заратустра же продолжал свой путь по тёмным улицам.

У ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо, узнали Заратустру и очень потешались над ним: «Заратустра несёт отсюда мёртвую собаку; браво, Заратустра стал могильщиком! Ведь наши руки слишком чисты для этой поживы. Не хочет ли Заратустра стащить у дьявола его кусок? Давай! Счастливого ужина! Если только дьявол не лучший ещё вор, чем Заратустра! — он украдёт их обоих, он сожрёт их обоих!» И они смеялись и перешёптывались между собой.

Заратустра не сказал на это ни слова и шёл своей дорогой. Пока он шагал два часа по лесам и болотам, он часто слышал голодный вой волков, и на него самого напал голод. И вот он остановился перед одиноким домом, в котором горел свет.

«Голод нападает на меня, как разбойник, — сказал Заратустра. — В лесах и болотах нападает на меня голод мой и в глубокую ночь.

Удивительные капризы у моего голода. Часто приходит он только после обеда, а сегодня не приходил целый день: где же замешкался он?»

С этими словами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нёс фонарь и спросил: «Кто идёт ко мне и нарушает мой скверный сон?»

«Живой и мёртвый, — отвечал Заратустра. — Дайте мне поесть и попить, днём я забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает собственную душу: так говорит мудрость».{41}

Старик ушёл, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь плохие места для голодных, — сказал он, — поэтому я живу здесь. Зверь и человек приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего спутника поесть и попить, он устал ещё больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мёртв мой спутник, мне было бы трудно уговорить его поесть». «Это меня не касается, — ворча произнёс старик, — кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и будьте здоровы!» —

После этого Заратустра шёл ещё два часа, доверяясь дороге и свету звёзд: ибо он был привычным ночным путником и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, дальше не было видно дороги. Тогда он положил мёртвого в дупло дерева у своего изголовья (ибо он хотел защитить его от волков) — а сам лёг на землю, на мох. И тотчас уснул, усталый телом, но с непреклонной душою.{42}

9

Долго спал Заратустра, и не только заря, но и утренний час прошли по лицу его. Наконец он открыл глаза; с удивлением посмотрел Заратустра на лес и тишину, с удивлением заглянул он в себя самого. Потом быстро поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он увидел новую истину. И так говорил он тогда своему сердцу:

«Свет взошёл для меня: мне нужны спутники, и живые, — не мёртвые спутники и не трупы, которые я ношу с собой, куда хочу.

Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что они хотят следовать за самими собой, — и туда, куда хочу.

Свет взошёл для меня: не к народу должен говорить Заратустра, но к спутникам! Заратустра не должен быть пастухом и собакой стада!

Сманить многих из стада — для этого пришёл я. Негодовать будут на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов.

Пастухи, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. Пастухи, говорю я, но они называют себя правоверными.

Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей,{43} разрушителя, преступника, — но это и есть созидающий.

Посмотри на верующих всех вер! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника, — но это и есть созидающий.

Спутников ищет созидающий, не трупов, а также не стада и верующих. Созидающих как и он ищет созидающий, тех, что пишут новые ценности на новых скрижалях.

Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы с ним жатву: ибо всё созрело у него для жатвы. Но недостаёт ему сотни серпов: поэтому он вырывает колосья и негодует.{44}{45}

Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями будут называть их и ненавистниками доброго и злого. Но они те, кто пожинает и празднует.

Созидающих ищет себе Заратустра, собирающих жатву и празднующих с ним ищет Заратустра; что может он созидать со стадами, пастухами и трупами!

А ты, мой первый спутник, прощай! Хорошо схоронил я тебя в дупле дерева, хорошо спрятал я тебя от волков.

Но я расстаюсь с тобой, время вышло. Между утренней зарёй и утренней зарёй осенила меня новая истина.

Ни пастухом не должен я быть, ни могильщиком. Я больше не хочу говорить с народом; в последний раз говорил я к мёртвому.

К созидающим, к собирающим жатву и празднующим хочу я присоединиться: радугу хочу показать им и все ступени к сверхчеловеку.

Отшельникам буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём; и у кого есть ещё уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем своим.

К своей цели стремлюсь я, иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет мой путь их гибелью!»

10

Так говорил Заратустра своему сердцу, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно посмотрел ввысь — ибо он услышал над собою резкий крик птицы. И смотрите! Орёл описывал широкие круги в воздухе, а на нём висела змея, но не как добыча, а как подруга: ибо она обвила своими кольцами его шею.

«Это мои звери!» — сказал Заратустра и возрадовался сердцем.

«Самый гордый зверь под солнцем, и самый умный зверь под солнцем — они отправились на разведку.

Они хотят выяснить, жив ли ещё Заратустра. И правда, жив ли я ещё?

Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня звери мои!»

Сказав это, Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так своему сердцу:

«Если б мог я стать мудрее! Если бы мог стать до глубины мудрым, как моя змея!

Но невозможного прошу я; попрошу же я свою гордость идти всегда рядом с моей мудростью!

И если когда-нибудь моя мудрость покинет меня — ах, она любит улетать! — пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!»{46}{47}

— Так начался закат Заратустры.

Речи Заратустры

О трёх превращениях{48}

Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, и львом — верблюд, и, наконец, ребёнком становится лев.

Много трудного существует для духа, для сильного и выносливого духа, в котором живёт почтение: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится его сила.

Что есть тяжесть? — так вопрошает выносливый дух, так, подобно верблюду, опускается он и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.

Что тяжелее всего, о герои? — так вопрошает выносливый дух. — Скажите, чтобы взял я это на себя и радовался своей силе.

Не значит ли это: унизиться, чтобы причинить боль своему высокомерию? Заставить блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость?

Или это значит: расстаться с нашим делом, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?{49}

Или это значит: питаться жёлудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?

Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?

Или это значит: войти в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и тёплых жаб?

Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и протянуть руку призраку, когда он хочет испугать нас?{50}

Всё самое тяжёлое берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.

Но в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: львом становится здесь дух, свободу хочет он себе добыть и быть господином в своей собственной пустыне.

Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.

Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты-должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».

«Ты-должен» лежит у него на пути, искрясь золотыми искрами, чешуйчатый зверь, и на каждой чешуе блестит золотом «Ты должен!».

Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Все ценности вещей — блестят на мне».

«Все ценности уже созданы, и всякая созданная ценность — это я. Поистине, никакого “Я хочу” не должно более существовать!» Так говорит дракон.

Братья мои, зачем нужен лев в духе человеческом? Почему не довольно вьючного зверя, самоотверженного и почтительного?

Создавать новые ценности — этого не может даже лев: но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва.

Создать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужен лев.

Завоевать себе право на новые ценности — самое страшное завоевание для выносливого и почтительного духа. Поистине, для него оно грабёж и дело хищного зверя.

Как святыню свою, любил он когда-то «Ты-должен»; теперь должен он даже в самом святом находить обман и произвол, чтобы добыть себе свободу от любви своей; нужен лев для этой добычи.

Но скажите, братья мои, что может ещё сделать ребёнок, чего не мог бы и лев? Почему хищный лев должен стать ещё ребёнком?

Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, вечновращающееся колесо, первое движение, святое Да.{51}

Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое Да: своей воли хочет теперь дух, свой мир обретает тот, кто потерял мир.

Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, и львом — верблюд, и, наконец, лев — ребёнком. —

Так говорил Заратустра. Тогда пребывал он в городе, называемом: Пёстрая корова.

О кафедрах добродетели{52}

Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и вознаграждали, и все юноши сидели перед его кафедрой. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец:

Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью!

Стыдлив и вор в присутствии сна: всегда потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа, не стыдясь, носит он свой рог.

Уметь спать — не малое искусство: для этого нужно бодрствовать весь день.

Десять раз должен ты днём преодолеть себя: это даст хорошую усталость, это мак души.

Десять раз должен ты вновь мириться с самим собой; ибо преодоление это горечь, и дурно спит непримирившийся.

Десять истин должен найти ты за день: иначе будешь и ночью искать истину и душа твоя останется голодной.

Десять раз в день должен ты смеяться и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.

Немногие знают это: надо обладать всеми добродетелями, чтобы хорошо спать. Не стану ли я лжесвидетельствовать? Не стану ли я прелюбодействовать?

Не пожелаю ли я служанки ближнего моего?{53} Всё это плохо мирилось бы с хорошим сном.

И даже когда обладаешь всеми добродетелями, надо ещё понимать одно: сами добродетели следует уметь вовремя отослать спать.{54}

Чтобы они не ссорились между собой, эти милые бабёнки! И к тому же из-за тебя, несчастный!

Мира с богом и соседом: этого хочет хороший сон. И мира также с соседским дьяволом! Иначе ночью он будет бродить у тебя.

Почтения к начальству и повиновения, даже кривому начальству! Этого хочет хороший сон. Что поделаешь, если власть любит ходить на кривых ногах?

Тот, по-моему, всегда лучший пастух, кто пасёт овец своих на самых зелёных лугах: это в ладах с хорошим сном.{55}

Я не хочу ни многих почестей, ни больших сокровищ: они раздражают селезёнку. Однако плохо спится без доброго имени и малого сокровища.

Маленькое общество мне приятнее злого: только оно должно уходить и приходить вовремя. Это в ладах с хорошим сном.{56}

И мне очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.{57}

Так протекает день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина добродетелей!

Но я размышляю, что я сделал и о чём думал днём. Пережёвывая, спрашиваю я себя, терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?

И каковы были те десять примирений, и десять истин, и десять поводов к смеху, которыми моё сердце радовало себя?

При таком обдумывании и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин добродетелей.

Сон стучится ко мне в глаза, и они тяжелеют. Сон касается моих уст, и они остаются открытыми.

Поистине, мягкими шагами приходит он ко мне, любимейший из воров, и похищает у меня мои мысли; глупый стою я тогда, как эта кафедра.

Но недолго стою я: вот я уже лежу. —

Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он своему сердцу:

«Дурак, по-моему, этот мудрец со своими сорока мыслями: но я верю, он знает толк в сне.

Счастлив уже тот, кто живёт рядом с этим мудрецом! Такой сон заразителен, даже сквозь толстую стену заражает он.

Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.

Его мудрость гласит: бодрствовать, чтобы хорошо спать. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был выбрать бессмысленное, то это бессмысленное было бы для меня наиболее достойным избрания.{58}

Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и цветущих маками добродетелей!

Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.

И теперь ещё встречаются те, кто подобен этому проповеднику добродетели, и не всегда такие же честные, — но их время вышло. Недолго стоять им: вот уже они лежат.

Блаженны эти сонливые: ибо скоро заснут они».{59} —

Так говорил Заратустра.

О грезящих об ином мире{60}

Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Творением страдающего и измученного бога показался тогда мне мир.

Сном показался тогда мне мир и поэмой бога; разноцветным дымом пред очами божественного недовольства.

Добро и зло, радость и страдание, я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами творца. Отвратить взор свой от себя захотел творец, — и тогда создал он мир.

Опьяняющая радость для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.

Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенное отражение — опьяняющая радость для его несовершенного творца, — таким казался мне некогда мир.

Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Действительно, по ту сторону человека?

Ах, братья мои, этот бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!

Человеком был он, и притом лишь жалкой частью человека и моего Я: из моего собственного праха и жара, поистине, пришёл он ко мне этот призрак! Не из потустороннего мира пришёл он ко мне!

Что случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе.{61} И смотри! Призрак отступил от меня!

Страданием было бы это теперь для меня и мукой для выздоровевшего — верить в подобные призраки: страданием было бы это теперь для меня и унижением. Так говорю я к грезящим об ином мире.

Это страдание и бессилие — они создали все иные миры; и то короткое безумие счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.

Усталость, желающая одним прыжком достигнуть конца, скачком смерти, бедная усталость неведения, не желающая больше желать, — она создала всех богов и иные миры.

Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в теле, — ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.

Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в земле, — слышало, как говорило к нему чрево бытия.

И тогда захотело оно пробиться головой сквозь последние стены, и не только головой, — в «иной мир».

Но «иной мир» хорошо скрыт от человека, этот нечеловеческий, обесчеловеченный мир, небесное ничто; и чрево бытия говорит вовсе не к человеку, даже если принимает облик человека.

Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его говорить. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана ещё наилучшим образом?

Да, это Я и его противоречие и путаница говорят самым честным образом о своём бытии, это созидающее, волящее, оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей.

И это самое честное бытие, Я — говорит о теле и желает тела, даже когда оно творит и предаётся мечтам и машет сломанными крыльями.

Всё честнее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит слов и почестей для тела и земли.

Новой гордости научило меня моё Я, которой учу я людей: не прятать больше голову в песок небесных вещей, а свободно нести её, земную голову, создающую смысл земли!{62}

Новой воле учу я людей: желать той дороги, по которой слепо шёл человек, и хвалить её, и не уклоняться от неё больше в сторону, подобно больным и умирающим!

Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небесное и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!{63}

Своей нищеты хотели они избежать, а звёзды были для них слишком далёки. Тогда вздыхали они: «О, если бы существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» — тогда изобрели они свои уловки и кровавое питьё!{64}

От своего тела и этой земли, казалось им, ускользнули эти неблагодарные. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего ухода? Своему телу и этой земле.

Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и неблагодарность. Пусть они выздоравливают, и преодолевают, и создадут себе высшее тело!

Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадётся к могиле своего бога; но болезнью и больным телом остаются всё ещё для меня его слёзы.

Много больных было всегда среди тех, кто сочиняет и ищет бога; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовётся: честность.{65}

Назад смотрят они всегда, в тёмные времена: тогда, поистине, мечта и вера были чем-то иным; неистовство разума было богоподобием и сомнение — грехом.

Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят лучше всего.

Поистине, не в иные миры и искупительные капли крови, — но в тело лучше всего верят они, и собственное тело для них — их вещь в себе.

Но больная вещь оно для них, и охотно вышли бы они из кожи. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют иные миры.

Слушайте лучше, братья мои, голос здорового тела: это более честный и чистый голос.

Честнее и чище говорит здоровое тело, совершенное и соразмерное, — и оно говорит о смысле земли.{66}

Так говорил Заратустра.

О презирающих тело

К презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны они, но только проститься со своим собственным телом — и так стать немыми.

«Я тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети?

Но пробудившийся, знающий говорит: я только тело, и ничто кроме этого; а душа есть только слово для чего-то в теле.

Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастух.{67}

Орудие твоего тела есть и твой маленький разум, брат мой, его ты называешь «духом», малое орудие, игрушка твоего большого разума.

«Я» говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его — во что не хочешь ты верить — твоё тело с его большим разумом: он не говорит Я, но делает Я.

Что ощущает чувство, что познаёт дух, то никогда не имеет в себе своего предела. Но чувство и дух хотели бы убедить тебя, что они предел всех вещей: так тщеславны они.

Орудие и игрушка суть чувство и дух: за ними лежит ещё самость. Самость ищет также глазами чувств, она прислушивается ушами духа.

Всегда прислушивается самость и ищет: она сравнивает, принуждает, завоёвывает, разрушает. Она господствует и является также господином над Я.

За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит могущественный повелитель, неведомый мудрец — он называется Самость. В твоём теле живёт он; твоё тело есть он.{68}

Больше разума в твоём теле, чем во всей твоей мудрости. И кто знает, для чего нужна ему вся твоя мудрость?

Самость смеётся над твоим Я и его гордыми скачками. «Что мне эти скачки и полёты мысли? — говорит она себе. — Окольный путь к моей цели. Я помочи для Я и вдохновитель его понятий».

Самость говорит к Я: «Здесь ощущай боль!» И вот оно страдает и думает о том, как больше не страдать, — именно для этого должно оно думать.

Самость говорит к Я: «Здесь чувствуй радость!» И вот оно радуется и думает о том, как почаще радоваться, — именно для этого должно оно думать.

К презирающим тело хочу я сказать слово. Презрение — в этом их почитание. Что же создало почитание, и презрение, и ценность, и волю?

Созидающая самость создала себе почитание и презрение, она создала себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.

Даже в своём безумии и презрении вы, презирающие тело, служите своей самости. Я говорю вам: ваша самость сама хочет умереть и отворачивается от жизни.

Она уже не в силах делать то, чего хочет больше всего: созидать превыше себя. Этого хочет она больше всего, в этом всё страстное желание её.

Но теперь для неё слишком поздно: — и вот ваша самость хочет погибнуть, вы, презирающие тело.

Погибнуть хочет ваша самость, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать превыше себя.

Потому вы негодуете теперь на жизнь и землю. Бессознательная зависть в косом взгляде вашего презрения.

Я не следую вашим путём, вы, презирающие тело! Для меня вы не мосты, ведущие к сверхчеловеку! —

Так говорил Заратустра.

О радостях и страстях

Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не делишь её ни с кем.

Впрочем, ты хочешь называть её по имени и ласкать её; ты хочешь подёргать её за ушко и позабавиться с нею.

И смотри! Теперь ты владеешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом!

Лучше было бы тебе сказать: «Невыразимо и безымянно то, что составляет муку и сладость моей души, а также голод моей утробы».

Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её именам; и если ты должен говорить о ней, не стыдись о ней запинаться.

Так говори, запинаясь: «Это моё добро, это люблю я, таким оно всецело нравится мне, и лишь таким я хочу его.

Не хочу я его как божественный закон, и не хочу я его как человеческое установление и человеческую нужду: пусть не будет оно мне указателем пути к над-земному или к раю.

Земную добродетель люблю я: в ней мало ума, а всего меньше человеческого разума.

Но эта птица свила у меня гнездо; поэтому я люблю и прижимаю её к сердцу, — теперь сидит она у меня на своих золотых яйцах».

Так должен ты, запинаясь, хвалить свою добродетель.

Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только добродетели: они выросли из твоих страстей.

Ты вложил свою высшую цель в эти страсти — и вот они стали твоими добродетелями и твоими радостями.

И если бы ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или фанатиков веры, или мстительных:{69}

В конце концов все твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны — в ангелов.

Некогда были дикие псы в твоём подземелье — но обратились они в прелестных певчих птиц.{70}

Из собственных ядов сварил ты бальзам свой; свою корову скорбь ты доил, — теперь пьёшь ты сладкое молоко её вымени.{71}

Ничего злого больше не вырастет из тебя, кроме зла, что вырастает из борьбы твоих добродетелей.

Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту.

Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжёлая участь; немало людей шло в пустыню и убивало себя, потому что они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.{72}

Брат мой, зло ли война и битвы? Однако необходимо это зло, необходимы зависть, и недоверие, и клевета среди твоих добродетелей.

Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он её глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви.

Ревнива каждая добродетель к другой, а ревность — ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности.

Кого окружает пламя ревности, тот, подобно скорпиону, в конце концов обращает на себя отравленное жало.{73}

Ах, брат мой, разве ты никогда не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит себя?

Человек есть нечто, что до́лжно превзойти, и потому ты должен любить свои добродетели, — ибо от них ты погибнешь. —

Так говорил Заратустра.

О бледном преступнике{74}

Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвователи, пока зверь не склонит голову? Взгляните, бледный преступник склонил голову: из очей его говорит великое презрение.

«Моё Я есть нечто, что до́лжно превзойти; моё Я для меня великое презрение к человеку» — так говорят глаза его.

Он сам осудил себя, и это было его высшим мгновением; не допускайте, чтобы тот, кто возвысился, опять опустился вниз!

Нет спасения для страдающего так от себя самого, кроме быстрой смерти.

Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И, убивая, смотрите, чтобы сами вы оправдывали жизнь!

Мало примириться с тем, кого убиваете. Пусть ваша печаль будет любовью к сверхчеловеку: так оправдаете вы то, что ещё живёте!

«Враг» должны вы говорить, а не «злодей»; «больной» должны вы говорить, а не «негодяй»; «сумасшедший» должны вы говорить, а не «грешник».{75}

И ты, красный судья, если бы ты решил громко высказать всё, что уже совершил в мыслях, каждый закричал бы: «Прочь эту грязь и этого ядовитого червя!»{76}

Но одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.

Образ содеянного сделал этого бледного человека бледным. Ему по плечу было дело, когда он его совершал: но он не вынес его образа, когда оно совершилось.{77}

Всегда смотрел он на себя как на совершившего только одно дело. Безумием называю я это: исключение превратилось в существо его.

Черта завораживает курицу; удар, что он нанёс, околдовал его бедный разум — безумием после дела называю я это.{78}

Слушайте, вы, судьи! Есть ещё другое безумие: безумие перед делом. Ах, вы проникли недостаточно глубоко в эту душу!

Так говорит красный судья: «Но почему убил этот преступник? Он хотел ограбить». Я же говорю вам: душа его хотела крови, не грабежа: он жаждал счастья ножа!

Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! — говорил он. — Не хочешь ли ты по крайней мере совершить при этом грабёж? Отомстить?»

И он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него эта речь, — и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия.{79}

И вот снова свинец вины лежит на нём, его бедный разум стал таким застывшим, таким подавленным, таким тяжёлым.

Если бы он мог встряхнуть головой, его бремя скатилось бы с него; но кто встряхнёт эту голову?

Что такое этот человек? Куча болезней, через дух вырывающихся в мир: там ищут они своей добычи.

Что такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко вместе бывают спокойны, — и вот они расползаются и ищут добычи в мире.{80}

Взгляните на это бедное тело! Что оно выстрадало и чего страстно желало, — вот что пыталась объяснить себе эта бедная душа; она объясняла это как радость убийства и жажду счастья ножа.

Кто теперь становится больным, на того нападает зло, то, что ныне есть зло: страдание хочет он причинять тем самым, что ему причиняет страдание. Но были другие времена и другое зло и добро.

Некогда были злом сомнение и воля к самому себе. Тогда становился больной еретиком и колдуном; как еретик и колдун, страдал он и хотел заставить страдать других.

Но это не проникает в ваши уши: это вредит вашим добрым, говорите вы мне. Но что мне до ваших добрых!

Многое в ваших добрых вызывает во мне отвращение, но, поистине, не их зло.{81} Но как бы я хотел, чтобы охватило их безумие, от которого они бы погибли, как этот бледный преступник!

Поистине, я хотел бы, чтобы их безумие называлось истиной, или верностью, или справедливостью; но у них есть своя добродетель, чтобы долго жить в жалком довольстве собой.

Я — перила над потоком; ухватись за меня, кто может за меня ухватиться! Но я не ваш костыль. —

Так говорил Заратустра.

О чтении и письме

Из всего написанного люблю я только то, что пишут своей кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух.

Нелегко понять чужую кровь; я ненавижу читающих из праздности.

Кто знает читателя, тот больше ничего не делает для него. Ещё одно столетие читателей — и дух сам провоняет.{82}

То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только письмо, но и мысль.{83}

Некогда дух был богом, потом стал человеком, а ныне становится он ещё и чернью.

Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.

В горах кратчайший путь — с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами, а те, к кому говорят, большими и высокими.{84}

Воздух разреженный и чистый, близкая опасность и дух, полный радостной злобы — всё это хорошо подходит друг другу.

Я хочу, чтобы вокруг меня были горные духи, ибо мужествен я. Мужество, которое отгоняет призраков, само создаёт себе горных духов, — мужество хочет смеяться.

Я уже не чувствую так, как вы: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, — вот ваша грозовая туча.

Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь возвыситься. А я смотрю вниз, потому что я возвышен.

Кто из вас может одновременно смеяться и быть возвышенным?

Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни.{85}

Мужественными, беззаботными, насмешливыми, насильниками — такими хочет видеть нас мудрость: она — женщина и любит всегда только воина.

Вы говорите мне: «Жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером?{86}

Жизнь тяжело нести, но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все изрядные вьючные ослы и ослицы.{87}{88}

Что у нас общего с розовой почкой, которая трепещет, потому что капля росы лежит на её теле?

Это правда: мы любим жизнь не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.

В любви всегда есть немного безумия.{89} Но и в безумии всегда есть немного разума.

И даже мне, благожелательному к жизни, кажется, что мотыльки, и мыльные пузыри, и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье.

Смотреть, как порхают эти лёгкие, неразумные, изящные, подвижные созданьица, — это доводит Заратустру до слёз и песен.

Я поверил бы только в такого бога, который умел бы танцевать.

И когда я увидел своего демона, я нашёл его серьёзным, основательным, глубоким, торжественным: это был дух тяжести, — из-за него падают все вещи.{90}

Убивают не гневом, а смехом. Так давайте убьём дух тяжести!{91}

Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места.{92}

Теперь я лёгок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь бог танцует во мне.

Так говорил Заратустра.

О дереве на горе{93}

Глаз Заратустры заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, когда гулял он один по горам, окружавшим город, который называется «Пёстрая корова», он набрёл на этого юношу, который сидел, прислонившись к дереву, и смотрел усталым взором в долину. Заратустра взялся за дерево, у которого сидел юноша, и заговорил так:

«Если бы я захотел потрясти это дерево своими руками, я бы не смог этого сделать.

Но ветер, невидимый нами, терзает и гнёт его, куда он хочет.{94} Невидимые руки сильнее всего гнут и терзают нас».

Тогда юноша встал, поражённый, и сказал: «Я слышу Заратустру, и только что я думал о нём». Заратустра отвечал:

«Чего пугаешься ты? — Ведь с человеком происходит то же, что с деревом.

Чем больше стремится он в высоту, к свету, тем глубже устремляются корни его в землю, вниз, во мрак, в глубину, — к злу».

«Да, к злу! — воскликнул юноша. — Как это возможно, что ты открыл мою душу?»

Заратустра засмеялся и сказал: «Некоторые души никогда не откроют, разве что сперва выдумают их».

«Да, к злу! — воскликнул юноша ещё раз.

Ты сказал правду, Заратустра. Я больше не верю в себя самого, с тех пор как стремлюсь я ввысь, и никто уже не верит в меня, — как же это случилось?

Я меняюсь слишком быстро: моё сегодня опровергает моё вчера. Я часто перепрыгиваю ступени, когда поднимаюсь, — этого не прощает мне ни одна ступень.{95}

Когда я наверху, я оказываюсь всегда одиноким. Никто не говорит со мною, холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте?

Моё презрение и моя тоска растут одновременно; чем выше я поднимаюсь, тем больше презираю я того, кто поднимается. Чего хочет он на высоте?

Как стыжусь я своего восхождения и спотыкания! Как смеюсь я над своим тяжёлым дыханием! Как ненавижу я летающего! Как устал я на высоте!»

Тут юноша умолк. А Заратустра смотрел на дерево, у которого они стояли, и говорил так:

«Это дерево стоит одиноко здесь на горе; оно выросло высоко над человеком и зверем.

И если бы оно захотело говорить, не нашлось бы никого, кто мог бы понять его: так высоко выросло оно.

Теперь ждёт оно и ждёт, — чего же ждёт оно? Оно живёт слишком близко к облакам; оно ждёт, вероятно, первой молнии?»{96}

Когда Заратустра сказал это, юноша закричал, сильно жестикулируя: «Да, Заратустра, ты говоришь правду. Своей гибели желал я, стремясь ввысь, и ты та молния, которой я ждал! Взгляни, что я теперь, с тех пор как ты явился к нам! Зависть к тебе уничтожила меня!» — Так говорил юноша и горько плакал.{97} А Заратустра обнял его и увёл с собою.

И когда они вместе прошли немного, стал Заратустра говорить так:

«Разрывается сердце моё. Лучше, чем говорят твои слова, говорит мне твой взор обо всех грозящих тебе опасностях.

Ты ещё не свободен, ты ищешь ещё свободы. Бессонным сделал тебя этот поиск и бодрствующим.

В свободную высь стремишься ты, звёзд жаждет душа. Но твои дурные инстинкты также жаждут свободы.

Твои дикие псы хотят на свободу; они лают от радости в своём подземелье, когда твой дух стремится отворить все темницы.{98}

По-моему, ты ещё заключённый, мечтающий о свободе; ах, умной становится душа у таких заключённых, но также лукавой и дурной.

Очиститься должен ещё свободный духом. Много от тюрьмы и от гнили ещё в нём, чистым должен ещё стать его взор.

Да, я знаю твою опасность. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не бросай своей любви и надежды!

Благородным чувствуешь ты себя, и благородным чувствуют тебя другие, кто не любит тебя и посылает тебе злые взгляды. Знай, что у всех поперёк дороги стоит благородный.

Даже для добрых стоит благородный поперёк дороги, и даже когда они называют его добрым, этим хотят они устранить его.{99}

Новое хочет создать благородный и новую добродетель. Старого хочет добрый и чтобы старое сохранилось.

И не в том опасность для благородного, что он станет добрым, но что он станет наглым, насмешником и разрушителем.

Ах, я знал благородных, потерявших свою высшую надежду. И теперь возводили клевету они на все высшие надежды.

Теперь жили они, наглые, среди мимолётных удовольствий, и они не загадывали даже на день.

“Дух тоже сладострастие” — так говорили они. Тогда разбились крылья их духа; теперь ползает он, всё пожирая, оставляя после себя грязь.

Некогда думали они стать героями — теперь они сластолюбцы. Скорбью и ужасом является для них герой.

Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не изгоняй героя из своей души! Храни свято твою высшую надежду!» —

Так говорил Заратустра.

О проповедниках смерти{100}

Есть проповедники смерти, и земля полна теми, кому нужно проповедовать уход из жизни.

Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если бы можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!

«Жёлтые» или «чёрные» — так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам и в других красках.

Вот ужасные, которые носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме вожделения или самоистязания. Но и вожделение их — тоже самоистязание.

Они ещё даже не стали людьми, эти ужасные; пусть проповедуют они уход из жизни и сами уходят!

Вот чахоточные душой: едва родились они, как уже начинают умирать и тоскуют по учениям усталости и отречения.

Они охотно желали бы быть мёртвыми, и нам следует одобрить их волю! Будем же остерегаться, как бы не пробудить этих мёртвых и не повредить эти живые гробы!

Повстречается ли им больной, или старик, или мертвец — и тотчас говорят они: «Жизнь опровергнута!»

Но это опровергнуты они и их глаза, видящие лишь один лик бытия.

Погружённые в глубокое уныние и жадные до маленьких случайностей, приносящих смерть, — так ждут они, стиснув зубы.{101}

Или же: они хватаются за сласти и посмеиваются при этом над своим ребячеством; они цепляются за жизнь, как за соломинку, и посмеиваются над тем, что они ещё висят на соломинке.

Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остаётся жить, и какие же мы глупцы! Это и есть самое глупое в жизни!» —

«Жизнь есть только страдание» — так говорят другие и не лгут; так постарайтесь перестать существовать! Постарайтесь, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание!{102}

И пусть гласит учение вашей добродетели: «Ты должен убить самого себя! Ты должен улизнуть от себя самого!» —

«Сладострастие есть грех — так говорят проповедующие смерть, — дайте нам идти стороною и не рождать детей!»

«Рождать трудно, — говорят другие, — к чему ещё рождать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти.

«Нужна жалость, — так говорят третьи. — Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше будет связывать меня жизнь!»

Если бы были они глубоко сострадательными, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым — стало бы их подлинной добротою.

Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они ещё крепче связывают других своими цепями и дарами! —

И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, — разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы ещё не созрели для проповеди смерти?

Все вы, кому дорог суровый труд и то, что быстро, ново, неизвестно, — вы плохо переносите себя; ваше усердие есть бегство и желание забыть самих себя.

Если бы вы больше верили в жизнь, вы меньше отдавались бы мгновению. Но чтобы ждать, в вас не хватает содержания, — и даже чтобы лениться!

Всюду раздаётся голос проповедников смерти, и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть.

Или «вечную жизнь» — для меня всё равно, — только бы они поскорее отправились туда!{103}

Так говорил Заратустра.

О войне и воинах

От наших лучших врагов мы не хотим пощады, как и от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду!

Мои собратья по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я подобен вам. И я ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду!

Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться их!

И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его воинами. Они спутники и предвестники этого подвижничества.

Я вижу множество солдат; как хотел бы я видеть много воинов! «Уни-формой» называется то, что они носят; пусть не будет униформой то, что они этим скрывают!{104}

Будьте такими, чей взор всегда ищет врага — вашего врага. У некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.{105}

Ищите своего врага, ведите свою войну, войну за свои мысли! И если ваша мысль потерпит поражение, — ваша честность должна и над этим праздновать победу!

Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир — больше, чем долгий.

Я призываю вас не к работе, но к борьбе. Я призываю вас не к миру, но к победе. Пусть будет труд ваш борьбой и ваш мир победою!

Можно молчать и сидеть смирно только когда есть стрелы и лук, — иначе одна болтовня и брань. Пусть будет мир ваш победою!

Вы говорите, что правое дело освящает даже войну? Я говорю вам: добрая война освящает всякую цель.

Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных.

«Что хорошо?» — спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Оставьте маленьким девочкам говорить: «Хорошо — это то, что мило и трогательно».{106}

Вас называют бессердечными, но ваше сердце искренне, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь вашего прилива, а другие стыдятся своего отлива.{107}

Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Тогда окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!

И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной, и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.

В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.

Вы можете иметь только таких врагов, которые достойны ненависти, а не таких, чтобы их презирать. Вы должны гордиться своим врагом: тогда успехи врага — и ваши успехи.

Восстание — это благородство раба. Вашим благородством пусть будет повиновение! Само ваше приказание пусть будет повиновением!{108}

Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И всё, что вы любите, вы должны сперва дать приказать себе.

Ваша любовь к жизни пусть будет любовью к вашей высшей надежде, а вашей высшей надеждой пусть будет высшая мысль жизни!

Но ваша высшая мысль должна быть приказана мною — и она гласит: человек есть нечто, что до́лжно превзойти.

Итак, живите жизнью повиновения и войны! Что толку в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!

Я не щажу вас, я люблю вас до глубины души, мои собратья по войне! —

Так говорил Заратустра.

О новом кумире{109}

Кое-где существуют ещё народы и стада, но не у нас, братья мои: у нас есть государства.

Государство? Что это такое? Итак, навострите уши, сейчас я скажу вам слово о смерти народов.

Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. И холодно лжёт оно; эта ложь ползёт из его уст: «Я, государство, есмь народ».

Это ложь! Созидателями были те, кто создал народы и поставил над ними веру и любовь; так служили они жизни.

Это разрушители, расставляющие ловушки для многих и называющие их государством, это они повесили над ними меч и тысячи желаний.

Где ещё существует народ, там не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и грех против обычаев и прав.

Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своём языке о добре и зле; этого языка не понимает сосед.{110} Свой язык обрёл он в обычаях и правах.

Но государство лжёт на всех языках добра и зла, и что ни скажет оно, солжёт, — и что есть у него, оно украло.

Всё в нём поддельно; крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельны даже внутренности его.

Смешение языков добра и зла: это знамение даю я вам как знак государства. Действительно, волю к смерти означает этот знак! Смотрите, оно подмигивает проповедникам смерти!

Слишком много рождается; для лишних было изобретено государство!

Смотрите же, как оно их к себе привлекает, это многое множество! Как оно их душит, и жуёт, и пережёвывает!

«На земле нет ничего большего, чем я: я указующий перст божий» — так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени!

Ах, даже в вас, великие души, нашёптывает оно свою тёмную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие!

Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого бога! Вы устали в борьбе, и теперь эта усталость служит ещё новому кумиру!

Героев и тех, кто честен, хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Он любит греться в солнечном сиянии чистой совести, — холодное чудовище!

Всё готов он дать вам, если вы поклонитесь ему, новый кумир;{111} так покупает он блеск вашей добродетели и взор ваших гордых очей.

Приманить хочет он вами многое множество! Адское изобретение было тут создано, конь смерти, бряцающий сбруей божественных почестей!

Смерть для многих была изобретена, что прославляет саму себя как жизнь, — поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!{112}

Государством зову я то, где все пьют яд, хорошие и дурные; где все теряют самих себя, хорошие и дурные; где медленное самоубийство всех — называется «жизнью».

Посмотрите же на этих лишних! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов; образованностью называют они свою кражу — и всё обращается у них в болезнь и беду!

Посмотрите же на этих лишних! Они всегда больны, они изрыгают жёлчь и называют это газетой. Они проглатывают друг друга и даже не могут себя переварить.

Посмотрите же на этих лишних! Богатства приобретают они и делаются от этого беднее. Власти хотят они, и прежде всего рычага власти, много денег, — эти неимущие!

Посмотрите, как лезут они, эти проворные обезьяны! Они лезут друг через друга и потому срываются в грязь и в пропасть.

Все они хотят достичь трона, их безумие в этом, — как будто счастье восседает на троне! Часто грязь восседает на троне — а часто и трон стоит на грязи.

По-моему, все они безумцы, и карабкающиеся обезьяны, и бредящие. По-моему, дурно пахнет их кумир, холодное чудовище; по-моему, дурно пахнут все эти служители кумира.

Братья мои, разве хотите вы задохнуться в смраде их ртов и вожделений! Лучше разбейте окна и прыгайте на волю!

Избегайте же дурного запаха! Прочь от идолопоклонства лишних!

Сторонитесь дурного запаха! Прочь от дыма этих человеческих жертв!

И теперь ещё свободна для великих душ земля. Много ещё пустых мест для одиноких и тех, кто одиночествует вдвоём, — где веет запахом тихих морей.

Свободна ещё для великих душ свободная жизнь. Поистине, кто обладает малым, тем обладают меньше; хвала малой бедности!

Там, где оканчивается государство, начинается человек, не лишний человек;{113} там начинается песнь необходимых, мелодия единожды существующая и незаменимая.

Туда, где оканчивается государство, — туда смотрите, братья мои! Разве вы не видите радугу и мосты к сверхчеловеку? —

Так говорил Заратустра.

О базарных мухах{114}

Беги, мой друг, в своё уединение! Я вижу, ты оглушён шумом великих людей и исколот жалами малых.

С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Уподобься вновь твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем.

Где оканчивается уединение, там начинается базар; а где начинается базар, начинается шум великих актёров и жужжанье ядовитых мух.

В мире самые лучшие вещи ничего ещё не значат, если нет того, кто их сначала исполнит; великими людьми называет народ этих исполнителей.{115}

Плохо понимает народ великое, то есть — созидающее. Но любит он всех исполнителей и актёров великого.

Вокруг изобретающих новые ценности вращается мир; незримо вращается он. Но вокруг актёров вращается народ и слава: таков порядок мира.

У актёра есть дух, но мало совести духа. Он всегда верит в то, чем заставляет верить сильнее всего, — верить в себя!

Завтра у него новая вера, а послезавтра — ещё более новая. Чувства его быстры, как народ, и настроения переменчивы.

Опрокинуть — называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим — называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.

Истину, проскальзывающую только в тонкие уши, называет он Ложью и Ничем. Поистине, он верит только в таких богов, которые создают в мире много шума!

Полон праздничными шутами базар — и народ хвалится своими великими людьми!{116} Для него они — господа на час.

Но час настойчиво торопит их, и оттого они торопят тебя. И от тебя хотят они Да или Нет. Горе, ты хочешь поставить свой стул между За и Против?

Не завидуй этим безусловным, настойчивым, ты, любящий истину! Никогда ещё истина не держалась за руку безусловного.

От этих торопливых удались туда, где ты в безопасности: лишь на базаре нападают с вопросом: Да или Нет?

Медленно переживание всех глубоких источников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину.

Сторонится базара и славы всё великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей.

Беги, мой друг, в своё уединение: я вижу, ты изжален ядовитыми мухами. Беги туда, где суровый, свежий воздух!

Беги в своё уединение! Ты жил слишком близко к малым и жалким. Беги от их невидимого мщения! Для тебя они только Мщение.

Не поднимай руки против них! Они бесчисленны, и не твоё назначение быть махалкой для мух.

Бесчисленны эти малые и жалкие; не одному гордому зданию дождевые капли и сорняки послужили к гибели.

Ты не камень, но стал уже полым от множества капель. Ты ещё растрескаешься и лопнешь от множества капель.

Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться.

Крови твоей хотели бы они при всей их невинности, крови жаждут их бескровные души — и потому они жалят при всей их невинности.

Но ты, глубокий, страдаешь слишком глубоко даже от малых ран; и не успевал ты излечится, как такой же ядовитый червь уже полз по твоей руке.

Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим роком выносить их ядовитую неправоту!

Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость их похвала. Они хотят близости твоей кожи и крови.

Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Льстецы они и визгуны, и ничего более.{117}

Часто они даже прикидываются перед тобой любезными. Но это всегда было лукавством трусливых. Да, трусы лукавы!{118}

Они много думают о тебе своей узкой душою, — подозрительным кажешься ты им всегда! Всё, о чём много думают, становится подозрительным.

Они наказывают тебя за твои добродетели. Они искренне прощают тебе лишь — твои ошибки.{119}

Ты мягок и справедлив и потому говоришь: «Невиновны они в своём маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование».

Даже если ты мягок к ним, они всё-таки чувствуют твоё презрение; и они возвращают твоё благодеяние скрытыми злодеяниями.

Твоя безмолвная гордость противоречит их вкусу; они торжествуют, когда ты достаточно скромен, чтобы быть тщеславным.

То, что мы узнаём в человеке, воспламеняем мы в нём. Остерегайся же малых!

Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимом мщении.

Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила покидала их, как дым покидает угасающий огонь?

Да, мой друг, укор совести ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. Потому они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.

Твои ближние всегда будут ядовитыми мухами; великое в тебе — должно делать их более ядовитыми и ещё более похожими на мух.

Беги, мой друг, в своё уединение, туда, где суровый, свежий воздух! Не твоё назначение быть махалкой для мух. —

Так говорил Заратустра.

О целомудрии

Я люблю лес. В городах плохо жить: там слишком много одержимых страстями.

Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты страстной женщины?

И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят — они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной.{120}

Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть ещё дух!

О, если бы вы были совершенны, по крайней мере, как звери!{121} Но зверям присуща невинность.

Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств.

Разве я советую вам целомудрие? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.

Они, быть может, воздерживаются, но сука-чувственность проглядывает с завистью во всём, что делают они.

Даже на высоты их добродетели и до глубины холодного духа следует за ними это животное и вражда его.

И как ловко умеет сука-чувственность вымаливать кусок духа, когда ей отказывают в куске плоти!{122}

Вы любите трагедии и всё, что терзает сердце? Но я недоверчив к вашей суке.

У вас слишком жестокие глаза, и вы сладострастно смотрите на страдающих. Не переоделось ли это ваше сладострастие и называло себя состраданием!

Вот какую притчу скажу я вам: немало желавших изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней.{123}

Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путём в преисподнюю — то есть грязью и похотью души.{124}

Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это ещё не худшее.

Познающий неохотно вступает в воду истины не тогда, когда грязна она, но когда мелка.

Поистине, есть целомудренные до глубины души; они более мягки сердцем, они смеются охотнее и чаще, чем вы.

Они смеются и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие?

Целомудрие не есть ли безумие?{125} Но безумие пришло к нам, а не мы к нему.

Мы предложили этому гостю приют и сердечность; теперь он живёт у нас, — пусть остаётся, сколько хочет!» —

Так говорил Заратустра.

О друге{126}

«Один около меня — всегда слишком много» — так думает отшельник. «Всегда одиножды один — это даёт со временем два!»

Я и Меня слишком усердствуют в разговоре; как вынести это, если бы не было друга?

Всегда для отшельника друг является третьим: третий — это пробка, мешающая разговору двоих погрузиться вглубь.{127}

Ах, слишком много глубин для всех отшельников. Поэтому так тоскуют они по другу и его высоте.

Наша вера в других выдаёт, во что мы хотели бы верить в себе самих.{128} Наша тоска по другу — наш предатель.

И часто с помощью любви хотят лишь перескочить через зависть. И часто нападают и создают себе врага, чтобы скрыть свою уязвимость.

«Будь по крайней мере моим врагом!» — так говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе.

Если хотят иметь друга, нужно иметь желание вести за него войну, а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом.

Нужно в своём друге уважать ещё и врага. Разве можешь ты близко подойти к своему другу и не перейти к нему?

В своём друге нужно иметь своего лучшего врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему.

Ты не хочешь перед другом носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даёшь ему себя, каков ты есть? Но он за это посылает тебя к дьяволу!{129}

Кто не скрывает себя, возмущает этим других: настолько основательна ваша причина бояться наготы! Да, если бы вы были богами, вы могли бы стыдиться своих одежд!

Не нарядиться тебе достаточно красиво для своего друга: ибо ты должен быть для него стрелою и тоской по сверхчеловеку.

Видел ли ты своего друга спящим, — чтобы узнать, как он выглядит? Что же такое лицо твоего друга? Это собственное лицо твоё в грубом и несовершенном зеркале.{130}

Видел ли ты своего друга спящим? Не испугался ли ты, что так выглядит твой друг? О, друг мой, человек есть нечто, что до́лжно превзойти.

В угадывании и молчании должен быть мастером друг; не всё должен хотеть ты видеть. Твой сон должен выдать тебе, что делает твой друг, когда бодрствует.

Пусть угадыванием будет твоё сострадание: чтобы ты сперва узнал, хочет ли твой друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушённый взор и взгляд вечности.

Пусть сострадание к другу будет сокрыто под твёрдой скорлупой, на ней должен ты стереть себе зубы. Тогда оно обретёт свою тонкость и сладость.

Чистый ли ты воздух, и одиночество, и хлеб, и лекарство для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей и, однако, для друга он избавитель.

Ты раб? Тогда не можешь быть другом. Ты тиран? Тогда ты не можешь иметь друзей.

Слишком долго в женщине были скрыты раб и тиран. Поэтому женщина не способна ещё к дружбе: она знает только любовь.

В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в зрячей любви женщины всегда ещё есть неожиданность, и молния, и ночь рядом со светом.

Ещё не способна женщина к дружбе: женщины всё ещё кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы.

Ещё не способна женщина к дружбе. Но скажите мне, вы, мужчины, кто же из вас способен к дружбе?

О, эта ваша бедность, мужчины, и эта ваша скупость души! Сколько даёте вы другу, столько собираюсь я дать даже своему врагу и не стану от того беднее.

Существует товарищество — пусть будет и дружба!{131} —

Так говорил Заратустра.

О тысяче и одной цели

Много стран видел Заратустра и много народов; так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашёл Заратустра на земле, чем добро и зло.

Не мог бы жить ни один народ, не умея сперва оценивать; но если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед.

Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось посмешищем и позором — так нашёл я. Многое нашёл я, что здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести.

Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа.

Скрижаль добра над каждым народом. Взгляни, это скрижаль его преодолений; взгляни, это голос его воли к власти.

Похвально то, что кажется ему трудным; что неизбежно и трудно, называет он добром, а что освобождает от величайшей нужды, редкое и самое трудное, — ценит он как священное.

Что позволяет ему господствовать, побеждать и блистать, на страх и зависть соседу, — это означает для него высоту, начало, мерило, смысл всех вещей.

Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты угадал и закон его преодолений и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде.

«Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга» — это заставляло дрожать душу грека, и он шёл своей стезёю величия.

«Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» — казалось одновременно мило и тяжело тому народу, от которого идёт моё имя, — имя, которое для меня одновременно мило и тяжело.{132}

«Чтить отца и мать и всей душой служить воле их»: эту скрижаль преодоления поставил над собой другой народ и стал поэтому могучим и вечным.{133}

«Соблюдать верность и ради верности отдать честь и кровь даже за дурные и опасные дела»: так поучаясь, укрощал себя другой народ, и, так укрощая себя, стал он чреват великими надеждами.{134}

Поистине, люди дали себе всё добро и всё зло своё. Поистине, не заимствовали они и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес.

Человек сначала вложил ценности в вещи, чтобы сохранить себя, — он создал сначала смысл вещей, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», то есть: оценивающим.

Оценивать значит создавать: слушайте, вы, созидающие! Оценка — драгоценность и сокровище всех оценённых вещей.

Из оценки впервые возникает ценность, и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте это, вы, созидающие!

Перемена ценностей — это перемена созидающих. Всегда уничтожает тот, кто должен быть созидателем.

Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама личность есть ещё самое юное из созданий.

Народы некогда поставили над собой скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали.

Тяга к стаду старше, чем тяга к Я; и покуда добрая совесть именуется стадом, лишь дурная совесть говорит: Я.

Поистине, лукавое Я, лишённое любви, ищущее своей пользы в пользе многих, — это не начало стада, а его гибель.{135}

Любящими были всегда и созидающими те, кто создал добро и зло. Огонь любви горит на именах всех добродетелей и огонь гнева.

Много стран видел Заратустра и много народов; большей силы не нашёл Заратустра на земле, чем дела любящих: «добро» и «зло» их имя.{136}

Поистине, — власть этой хвалы и хулы чудовище. Скажите, братья, кто его победит? Скажите, кто набросит этому зверю цепь на тысячу шей?

Тысяча целей существовала до сих пор, ибо существовала тысяча народов. Недостаёт ещё только цепи для тысячи шей, недостаёт единой цели. У человечества ещё нет цели.

Но скажите же, братья мои: если человечеству недостаёт ещё цели, то, быть может, недостаёт ещё — и его самого? —

Так говорил Заратустра.

О любви к ближнему

Вы жмётесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему — это ваша дурная любовь к самим себе.

Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие».{137}

Ты старше, чем Я; Ты признано священным, а Я ещё нет: оттого жмётся человек к ближнему.

Разве я советую вам любовь к ближнему? Скорее, я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего!

Выше любви к ближнему любовь к дальнему и будущему; выше ещё, чем любовь к человеку, любовь к вещам и призракам.

Этот призрак, витающий перед тобою, брат мой, прекраснее тебя; почему же не отдаёшь ты ему свою плоть и свои кости? Но ты страшишься и бежишь к ближнему.

Вы не выносите себя самих и любите себя недостаточно; и вот вы хотите соблазнить ближнего к любви и позолотить себя его заблуждением.

Я хотел бы, чтобы вам стали невыносимы всякие ближние и соседи их; тогда вы были бы должны из себя самих создать себе друга с переполненным сердцем его.

Вы приглашаете свидетеля, когда хотите хвалить себя; и когда вы склонили его хорошо думать о вас, вы сами хорошо думаете о себе.{138}

Лжёт не только тот, кто говорит вопреки своему знанию, но прежде всего тот, кто говорит вопреки своему незнанию. И так говорите вы о себе, общаясь с другими, и обманываете насчёт себя соседа.{139}

Так говорит глупец: «Общение с людьми портит характер, особенно когда его нет».

Один идёт к ближнему, потому что он ищет себя, а другой, потому что хотел бы себя потерять.{140} Ваша дурная любовь к себе создаёт тюрьму из одиночества.

Дальние оплачивают вашу любовь к ближнему; и если вы собираетесь впятером, шестой всегда должен умереть.{141}

Я не люблю ваших празднеств: слишком много актёров находил я там, и даже зрители вели себя часто как актёры.{142}

Не о ближнем учу я вас, но о друге. Друг пусть будет для вас праздником земли и предчувствием сверхчеловека.

Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкою, если хочешь быть любимым переполненными сердцами.

Я учу вас о друге, в котором мир являет себя завершённым, как чаша добра, — о созидающем друге, всегда готовом подарить завершённый мир.

И как мир развернулся для него, так вновь для него он свёртывается в кольца, как становится добро из зла, как становится цель из случая.{143}

Будущее и самое дальнее пусть будет причиной твоего сегодня: в своём друге должен любить ты сверхчеловека как свою причину.

Братья мои, не любовь к ближнему советую я вам, — я советую вам любовь к дальнему. —

Так говорил Заратустра.

О пути созидающего{144}

Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать путь к себе? Помедли немного и выслушай меня.

«Кто ищет, легко теряется сам. Всякое уединение есть грех», — так говорит стадо. И ты долго принадлежал стаду.{145}

Голос стада ещё будет звучать и в тебе. И когда ты скажешь: «У меня уже не одна совесть с вами», — это будет жалобой и болью.

Смотри, саму эту боль породила единая совесть: и последний отблеск этой совести горит ещё на твоей печали.

Но ты хочешь следовать пути своей печали, пути к самому себе? Так покажи мне своё право на это и свою силу!

Ты новая сила и новое право? Начальное движение? Вечновращающееся колесо? Можешь ли ты заставить звёзды вращаться вокруг тебя?{146}

Ах, так много вожделения высоты! Так много судорог честолюбцев! Покажи мне, что ты не из вожделеющих и не из честолюбцев!{147}

Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не больше, чем от кузнечных мехов: они надувают и делают более пустым.

Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты избежал ярма.

Из тех ли ты, кому позволено избежать ярма? Таких немало, кто сбросил свою последнюю ценность, когда сбросил рабство.

Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре! Но твой взор должен ясно поведать мне: свободный для чего?

Можешь ли ты дать себе своё добро и зло и поставить над собою волю свою, как закон? Можешь ли ты быть себе судьёй и мстящим за свой закон?

Ужасно быть наедине с судьёй и мстящим за свой закон. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и ледяное дыхание одиночества.

Сегодня ещё страдаешь ты от множества, ты, одинокий; сегодня ещё есть у тебя всё твоё мужество и твои надежды.

Но когда-нибудь ты устанешь от одиночества, когда-нибудь твоя гордость согнётся и твоё мужество заскрипит. Когда-нибудь ты закричишь: «Я одинок!»

Когда-нибудь ты не увидишь более своей высоты, а низменное увидишь слишком близко; само твоё возвышенное будет пугать тебя, как призрак. Когда-нибудь ты закричишь: «Всё — ложь!»{148}

Есть чувства, которые хотят убить одинокого; если это не удаётся, они сами должны умереть! Но способен ли ты быть убийцею?{149}

Знаешь ли ты уже, брат мой, слово «презрение»? И муку твоей справедливости, — быть справедливым к тем, кто тебя презирает?

Ты вынуждаешь многих переменить о тебе мнение; это ставят они тебе в большую вину. Близко подходил ты к ним и всё-таки прошёл мимо; этого они никогда не простят.

Ты превосходишь их; но чем выше ты поднимаешься, тем меньшим кажешься в глазах зависти. А больше всех ненавидят того, кто летает.

«Как намеревались вы быть ко мне справедливыми? — должен ты говорить. — Я выбираю вашу несправедливость как предназначенный мне удел».

Несправедливость и грязь бросают они вслед одинокому; но, брат мой, если хочешь ты быть звездою, ты должен светить им не слабее!

И остерегайся добрых и праведных! Они охотно распинают тех, кто изобретает для себя собственную добродетель, — они ненавидят одинокого.

Остерегайся и святой простоты! Всё для неё нечестиво, что не просто; и она любит играть с огнём — костров.{150}

Остерегайся приступов любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается.

Иному ты должен подать не руку, а только лапу; и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти.

Но злейшим врагом, которого можешь ты встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.

Одинокий, ты идёшь по пути к самому себе! И твой путь идёт мимо тебя самого и твоих семи демонов!

Еретиком будешь ты для себя и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.{151}

Твоим желанием должно быть сжечь себя в собственном пламени; как же хотел ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом!{152}

Одинокий, ты идёшь путём созидающего: бога хочешь ты создать себе из своих семи демонов!

Одинокий, ты идёшь путём любящего: себя самого любишь ты и потому презираешь себя, как презирают только любящие.

Созидать хочет любящий, ибо он презирает! Что знает тот о любви, кто не должен был презирать то, что любил он!

Со своей любовью и своим созиданием иди в уединение, брат мой; и только позднее заковыляет вслед тебе справедливость.{153}

С моими слезами иди в своё уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет в созидании быть превыше самого себя и так погибает. —

Так говорил Заратустра.

О старых и молодых бабёнках

«Почему крадёшься ты так робко в сумерках, о Заратустра? И что прячешь ты бережно под своим плащом?

Не сокровище ли, подаренное тебе? Или рождённое тебе дитя? Или теперь ты сам идёшь воровскими путями, ты, друг злых?» —

Поистине, брат мой! — отвечал Заратустра. — Это сокровище, подаренное мне: это маленькая истина, что несу я.

Но она беспокойна, как малое дитя; и если бы я не зажимал ей рта, она кричала бы во всё горло.

Когда сегодня я шёл один своей дорогой, в час, когда солнце садится, мне повстречалась старушка и так говорила к моей душе:

«Многое уже говорил Заратустра даже нам, женщинам, но никогда не говорил он нам о женщине».

И я возразил: «О женщине надо говорить только мужчинам».

«Скажи и мне о женщине, — сказала она; — я достаточно стара, чтобы тотчас всё позабыть».

И я внял просьбе её и так говорил:

«Всё в женщине загадка, и всё в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью.{154}

Мужчина для женщины средство: цель всегда ребёнок. Но что такое женщина для мужчины?

Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины, как самой опасной игрушки.

Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина для отдохновения воина; всё остальное — глупость.{155}

Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину: горька и самая сладкая женщина.

Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребёнок, чем женщина.

В настоящем мужчине сокрыто дитя, оно хочет играть. Ну-ка, женщины, откройте мне дитя в мужчине!{156}

Пусть женщина будет игрушкой, чистой и тонкой, как алмаз, сияющей добродетелями ещё не существующего мира.{157}

Пусть луч звезды сияет в вашей любви! Пусть ваша надежда зовётся: “О, если бы мне родить сверхчеловека!”{158}

Пусть в вашей любви будет храбрость! Своею любовью должны вы атаковать того, кто внушает вам страх!{159}

Пусть в вашей любви будет ваша честь! Женщина вообще мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимыми, и никогда не быть вторыми.{160}

Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо тогда приносит она любую жертву, а любая другая вещь не имеет для неё цены.

Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина дурна.{161}

Кого ненавидит женщина больше всего? — Так говорило железо магниту: “Я ненавижу тебя больше всего, потому что ты притягиваешь, но недостаточно силён, чтобы притянуть к себе”.{162}

Счастье мужчины зовётся: я хочу. Счастье женщины зовётся: он хочет.

“Смотри, теперь только стал мир совершенен!” — так думает каждая женщина, когда она повинуется от полноты любви.

И повиноваться должна женщина и найти глубину для своей поверхности. Поверхность — душа женщины, подвижная, бурливая плёнка на мелкой воде.

Но душа мужчины глубока, её бурный поток шумит в подземных пещерах: женщина чует его силу, но не понимает её». —

Тогда возразила мне старая женщина: «Много лестного сказал Заратустра, и особенно для тех, кто достаточно молод для этого.

Странно, Заратустра мало знает женщин, и, однако, он верно говорит о них! Не потому ли это происходит, что у женщины нет ничего невозможного?{163}

А теперь в благодарность прими маленькую истину! Ведь я достаточно стара для неё!

Запеленай её и зажми ей рот: иначе она будет кричать во всё горло, эта маленькая истина».

«Дай мне, женщина, твою маленькую истину!» — сказал я. И так говорила старушка:

«Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!»{164} —

Так говорил Заратустра.

Об укусе змеи

Однажды Заратустра заснул под смоковницей, ибо было жарко, и положил руку свою на лицо. Тут приползла змея и укусила его в шею, так что Заратустра вскрикнул от боли. Отняв руку от лица, он посмотрел на змею; тогда узнала она глаза Заратустры, неуклюже отвернулась и хотела бежать. «Погоди, — сказал Заратустра, — я ещё не поблагодарил тебя! Ты разбудила меня вовремя, мой путь ещё долог». «Твой путь уже короток, — ответила печально змея, — мой яд убивает». Заратустра улыбнулся. «Когда же дракон умирал от яда змеи? — сказал он. — Но возьми обратно свой яд! Ты не настолько богата, чтобы дарить его мне». Тогда змея вновь обвилась вокруг его шеи и стала лизать его рану.

Когда Заратустра однажды рассказал это своим ученикам, они спросили: «В чём же мораль твоего рассказа, о Заратустра?» Заратустра так отвечал на это:

«Уничтожителем морали называют меня добрые и праведные: мой рассказ аморален.{165}

Если есть у вас враг, не платите ему за зло добром: ведь это устыдило бы его. Напротив, докажите ему, что он сделал для вас нечто доброе.

И лучше гневайтесь, но не стыдите!{166} И когда проклинают вас, мне не нравится, что вы хотите благословить проклинающих. Лучше прокляните и вы немного!{167}

И если случилась с вами большая несправедливость, скорей сделайте в ответ пять малых! Ужасно смотреть, как кого-то одного давит несправедливость.{168}

Разве вы уже знали это? Разделённая несправедливость — уже наполовину справедливость. И тот должен взять на себя несправедливость, кто может нести её!{169}

Маленькое мщение более человечно, чем отсутствие всякой мести.{170} И если наказание не есть также право и честь для нарушителя, то мне не нравятся ваши наказания.

Благороднее признать себя неправым, чем оказаться правым, особенно если ты прав. Только для этого надо быть достаточно богатым.

Я не люблю вашей холодной справедливости; и во взоре ваших судей глядят на меня всегда палач и его холодный меч.{171}

Скажите, где же находится справедливость, которая есть любовь со зрячими глазами?

Создайте же мне любовь, что вынесет не только всякое наказание, но и любую вину!

Создайте же мне справедливость, которая оправдывает всякого, кроме того, кто судит!{172}

Вы хотите слышать ещё и это? У того, кто хочет быть глубоко справедливым, даже ложь обращается в человеколюбие.{173}

Но как мог бы я быть совершенно справедливым! Как мог бы я каждому воздать своё! С меня достаточно, если каждому отдаю я моё.{174}

Наконец, братья мои, остерегайтесь быть несправедливыми к отшельникам! Как мог бы отшельник забыть! Как мог бы он отплатить!

На глубокий родник похож отшельник. Легко бросить камень в него; но если упал он на самое дно, скажите, кто захочет снова достать этот камень?

Остерегайтесь обидеть отшельника! Но если вы это сделали, то и убейте его!» —

Так говорил Заратустра.

О ребёнке и браке{175}

Есть у меня вопрос к тебе одному, брат мой: подобно свинцовому лоту бросаю я этот вопрос в твою душу, чтобы знать, как глубока она.

Ты молод и желаешь ребёнка и брака. Но я спрашиваю тебя: тот ли ты человек, кто имеет право желать ребёнка?

Победитель ли ты, укротивший себя, повелитель чувств, господин своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя.

Или в твоём желании говорят зверь и естественная потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?

Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода тосковали по ребёнку. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению.{176}

Превыше себя должен ты строить. Но сперва ты должен построить себя соразмерно в отношении тела и души.

Не только вдаль должен ты насаждать себя, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!

Высшее тело должен создать ты, первое движение, вечновращающееся колесо, — созидающего должен ты создать.{177}

Брак — так называю я волю двух создать одного, который больше тех, кто его создал.{178} Почтительность друг перед другом как перед желающими подобной воли называю я браком.

Пусть это будет смыслом и истиной твоего брака. Но то, что называет браком многое множество, эти лишние, — ах, как назову я это?

Ах, эта бедность души вдвоём! Ах, эта грязь души вдвоём! Ах, это жалкое самодовольство вдвоём!

Браком называют они всё это; и они говорят, будто браки их заключены на небе.

Так вот, мне не нравится это небо лишних людей! Нет, не нравятся мне они, эти опутанные небесною сетью звери!

Пусть подальше остаётся от меня бог, который, прихрамывая, идёт благословлять то, чего он не соединял!{179}

Не смейтесь над этими браками! У какого ребёнка нет причин плакать из-за своих родителей?

Достойным казался мне этот человек и созревшим для смысла земли; но когда я увидел его жену, земля показалась мне домом для умалишённых.

Да, я хотел бы, чтобы земля дрожала в судорогах, когда святой сочетается с гусыней.

Один вышел, как герой, на поиски истины, а в конце концов добыл он себе маленькую наряжённую ложь. Своим браком называет он это.

Другой был недоступен в общении и разборчив в выборе. Но одним разом испортил он навсегда своё общество; своим браком называет он это.

Третий искал служанки с добродетелями ангела. Но одним разом стал он служанкою женщины, и теперь ему самому надо бы стать ангелом.

Осторожными находил я теперь всех покупателей, и у всех были хитрые глаза. Но и хитрейший всё же покупает жену в мешке.

Много кратких безумств — это называется у вас любовью. И ваш брак, как одна длинная глупость, кладёт конец многим кратким безумствам.

Ваша любовь к жене и любовь жены к мужу, — ах, если бы могла она быть жалостью к страдающим и сокрытым богам! Но почти всегда два зверя угадывают друг друга.{180}

И даже ваша лучшая любовь есть только восторженное подобие и болезненный пыл. Она факел, который должен светить вам к высшим путям.{181}

Однажды вы должны будете любить превыше себя! Так научитесь сначала любить! Потому вы и должны испить горькую чашу вашей любви.

Горечь есть в чаше даже лучшей любви: так возбуждает она тоску по сверхчеловеку, так возбуждает она жажду в тебе, созидающем!

Жажду в созидающем, стрелу и тоску по сверхчеловеку: скажи, брат мой, это ли твоя воля к браку?

Священны для меня такая воля и такой брак. —

Так говорил Заратустра.

О свободной смерти{182}

Многие умирают слишком поздно, а некоторые умирают слишком рано. Всё ещё чуждо звучит учение: «Умри вовремя!»

Умри вовремя: так учит Заратустра.

Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! — Так советую я лишним.{183}

Но даже лишние важничают своей смертью, и даже самый пустой орех хочет, чтобы его разгрызли.

Серьёзно относятся все к смерти, но смерть ещё праздник. Ещё не научились люди освящать самые прекрасные праздники.

Совершенную смерть показываю я вам, которая для живущих становится жалом и обетом.

Своей смертью умирает свершивший свой путь, победоносно, окружённый надеющимися и дающими обет.

Так следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!

Так умереть лучше всего; а ещё — умереть в борьбе и растратить великую душу.

Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и подкрадывается, как вор, — и, однако, входит как господин.

Свою смерть хвалю я вам, свободную смерть, которая приходит ко мне, ибо я хочу.

И когда же захочу я? — У кого есть цель и наследник, тот хочет смерти вовремя для цели и наследника.

Из почтения к цели и наследнику больше не повесит он сухих венков в святилище жизни.{184}

Поистине, не хочу я походить на тех, кто сучит верёвку: они тянут свои нити в длину, а сами при этом пятятся.{185}

Иной становится для своих истин и побед слишком стар; беззубый рот не имеет уже права на любую истину.

Каждый желающий славы должен вовремя проститься с почестью и владеть трудным искусством — вовремя уйти.{186}

Надо перестать позволять себя есть, когда находят вас особенно вкусными; это знают те, кто хотят, чтобы их долго любили.{187}

Конечно, есть кислые яблоки, участь которых — ждать до последнего дня осени: к этому времени становятся они спелыми, жёлтыми и сморщенными.

У одних сперва стареет сердце, у других ум. Иные бывают стариками в юности, — но кто поздно юн, остаётся юным надолго.{188}

Иному не удаётся жизнь: ядовитый червь въелся ему в сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.

Иной не бывает никогда сладким: он гниёт уже летом. Трусость, вот что удерживает его на суку.

Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придёт буря и стряхнёт с дерева всё гнилое и червивое!

Пусть придут проповедники скорой смерти! Они были бы настоящей бурей и сотрясателями деревьев жизни! Но я слышу только проповедь медленной смерти и терпения ко всему «земному».

Ах, вы проповедуете терпение к земному? У этого земного — вот у кого слишком много терпения к вам, вы, злоречивые!

Поистине, слишком рано умер тот иудей, которого чтут проповедники медленной смерти, — и для многих стало с тех пор роковым, что умер он слишком рано.

Он знал только слёзы и уныние иудея, вместе с ненавистью добрых и праведных, — иудей Иисус; тогда напала на него тоска по смерти.

Зачем не остался он в пустыне и вдали от добрых и праведных! Быть может, он научился бы жить и научился любить землю — и смеяться притом.{189}{190}

Верьте мне, братья мои! Он умер слишком рано; он сам отрёкся бы от своего учения, если б достиг моего возраста! Достаточно благороден был он, чтобы отречься!

Но незрелым был он ещё. Незрело любит юноша и незрело ненавидит он человека и землю. Ещё связаны и тяжелы его душа и крылья мысли.

Но в мужчине больше от ребёнка, чем в юноше, и меньше уныния: лучше понимает он смерть и жизнь.

Свободный к смерти и свободный в смерти, говорящий священное Нет, когда нет уже времени говорить Да: так понимает он смерть и жизнь.

Пусть не будет ваша смерть хулой на человека и землю, друзья мои, — этого прошу я у мёда вашей души.

В вашей смерти должны ещё гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря над землёй, — или же смерть плохо удалась вам.

Так хочу я сам умереть, чтобы вы, друзья, ради меня ещё больше любили землю; и землёю хочу я вновь стать, чтобы найти отдых у той, что меня родила.

Поистине, была цель у Заратустры, он бросил свой мяч; теперь будьте вы, друзья, наследниками моей цели, вам бросаю я золотой мяч.

Больше всего люблю я смотреть на вас, мои друзья, когда вы бросаете золотой мяч! Поэтому ещё немного задержусь я на земле, простите мне это!

Так говорил Заратустра.

О дарящей добродетели{191}

1

Когда Заратустра простился с городом, которому был предан сердцем и имя которого было: «Пёстрая корова», — последовали за ним многие, называвшие себя его учениками, и составили его свиту. Так дошли они до перекрёстка; тогда Заратустра сказал им, что дальше он хочет идти один: ибо он любит ходить в одиночестве. Ученики же на прощанье подали ему посох, на золотой ручке которого была змея, обвившаяся вокруг солнца.{192} Заратустра обрадовался посоху и опёрся на него; затем он так говорил к своим ученикам:

— Скажите же мне: как достигло золото высшей ценности? Тем, что оно необыкновенно, и бесполезно, и блестяще, и мягко в своём блеске; оно всегда дарит себя.

Только как отражение высшей добродетели достигло золото высшей ценности. Подобно золоту светится взор дарящего. Блеск золота заключает мир между луной и солнцем.

Необыкновенна высшая добродетель и бесполезна, блестяща она и мягка в своём блеске: дарящая добродетель есть высшая добродетель.

Впрямь, я разгадываю вас, мои ученики: вы стремитесь, подобно мне, к дарящей добродетели. Что может у вас быть общего с кошками и волками?{193}

В том жажда ваша, чтобы самим стать жертвою и даянием; потому вы и жаждете сложить все богатства в свою душу.

Ненасытно стремится душа ваша к сокровищам и драгоценному, ибо ненасытна добродетель ваша в желании дарить.

Вы притягиваете все вещи к себе и в себя, чтобы обратно текли они из родника вашего как дары вашей любви.

Поистине, в грабителя всех ценностей должна обратиться такая дарящая любовь; но здоровым и священным называю я это себялюбие.

Есть другое себялюбие, чересчур бедное, голодающее, которое всегда хочет красть, — себялюбие больных, больное себялюбие.

Глазом вора смотрит оно на всё блестящее; алчностью голода примеряется оно к тому, кто обильно ест; и всегда шныряет оно вокруг стола дарящих.

Болезнь говорит в этой алчности и невидимое вырождение; о хилом теле говорит воровская алчность этого себялюбия.

Скажите мне, братья мои: что считается у нас худым и наихудшим? Не вырождение ли? — Мы всегда угадываем вырождение там, где нет дарящей души.

Вверх идёт наш путь, от рода к сверх-роду. Но ужас для нас то вырождающееся чувство, которое говорит: «Всё для меня».

Вверх летит наше чувство: оно есть подобие нашего тела, подобие возвышения. Подобия этих возвышений суть имена добродетелей.

Так проходит тело через историю, становящееся и борющееся. А дух — что он ему? Глашатай его битв и побед, товарищ и отзвук.

Подобия все имена добра и зла: они не выражают, они только намекают. Безумец, кто хочет от них знания.

Будьте внимательны, братья мои, к каждому часу, когда ваш дух хочет говорить подобиями: вот где исток вашей добродетели.

Тогда возвысилось ваше тело и воскресло; своей отрадою восхищает оно дух, так что он становится творцом, и ценителем, и любящим, и благодетелем всех вещей.

Когда ваше сердце бьётся широко и полно, как бурный поток, отрада и опасность для живущих рядом, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы возвысились над похвалою и порицанием, и ваша воля, как воля любящего, хочет приказывать всем вещам, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы презираете удобство и мягкое ложе и можете лечь не слишком далеко от мягкотелых, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы хотите единой воли, и эта перемена всех потребностей называется у вас необходимостью, — вот исток вашей добродетели.

Поистине, она есть новое добро и зло! Поистине, это новое глубокое журчание и голос нового источника!

Властью является эта новая добродетель; господствующей мыслью является она, а вокруг неё мудрая душа: золотое солнце, а вокруг него змея познания.

2

Здесь ненадолго умолк Заратустра и с любовью смотрел на своих учеников. Затем продолжал он так говорить — и его голос изменился:

— Оставайтесь верны земле, братья мои, всей властью вашей добродетели! Пусть ваша дарящая любовь и ваше познание служат смыслу земли! Об этом прошу и заклинаю я вас.

Не позволяйте добродетели вашей улетать от земного и биться крыльями о вечные стены! Ах, всегда было так много улетевшей добродетели!

Возвращайте, как я, улетевшую добродетель обратно на землю, — да, обратно к телу и жизни, чтобы дала она смысл земле, человеческий смысл!

Сотни раз улетали и сбивались с пути как дух, так и добродетель. Ах, в нашем теле и теперь живут все эти грёзы и ошибки: плотью и волею сделались они.

Сотни раз делали попытку и до сих пор заблуждались как дух, так и добродетель. Да, попыткой был человек. Как много невежества и заблуждения сделалось в нас плотью!

Не только разум тысячелетий — также и безумие их прорывается в нас. Опасно это, быть наследником.

Ещё боремся мы шаг за шагом с исполином случаем, над всем человечеством всё ещё царит неразумие и отсутствие смысла.

Пусть послужат ваш дух и ваша добродетель, братья мои, смыслу земли; пусть будет ценность всех вещей вновь установлена вами! Поэтому вы должны бороться! Поэтому вы должны созидать!

Познавая, очищается тело; приобретая опыт познания, оно возвышается; для познающего священны все побуждения; душа возвысившегося становится радостной.{194}

Врач, помоги себе сам: так поможешь ты и своему больному.{195} Было бы лучшей помощью для него, чтобы увидел он своими глазами того, кто сам себя исцеляет.

Есть тысячи троп, по которым никогда не ходили; тысячи здоровий и скрытых островов жизни. Всё ещё не исчерпаны и не открыты человек и земля человека.

Бодрствуйте и прислушивайтесь, вы, одинокие! Неслышными взмахами крыл прилетают из будущего ветры, и до тонких ушей доносится добрая весть.

Вы, сегодня одинокие, вы, изгнанники, однажды вы должны стать народом; от вас, избравших самих себя, должен произойти избранный народ — и от него сверхчеловек.{196}

Поистине, местом выздоровления должна ещё стать земля! И уже окружена она новым благоуханием, приносящим исцеление, — и новой надеждой!

3

Сказав эти слова, Заратустра умолк, как тот, кто не сказал ещё своего последнего слова; долго в нерешимости взвешивал он посох в своей руке. Наконец так заговорил он — и голос его изменился:

— Один ухожу я теперь, ученики мои! Уходите теперь и вы, и тоже одни! Так хочу я.

Поистине, я советую вам: уходите от меня и защищайтесь от Заратустры! А ещё лучше: стыдитесь его! Быть может, он обманул вас.

Человек познания должен не только любить своих врагов, но уметь ненавидеть даже своих друзей.{197}

Плохо отплачивает учителю тот, кто всегда остаётся только учеником. И почему не хотите вы ощипать венок мой?

Вы почитаете меня; но что если однажды падёт почитание ваше? Берегитесь, как бы кумир не убил вас!{198}

Вы говорите, что верите в Заратустру? Но что толку в Заратустре! Вы верующие в меня, — но что толку во всех верующих!

Вы ещё не искали себя, и вот вы нашли меня. Так поступают все верующие; поэтому всякая вера так мало значит.

Теперь я призываю вас потерять меня и найти себя; и только когда вы все отречётесь от меня, я вернусь к вам.{199}

Поистине, другими глазами, братья мои, буду я тогда искать утерянных мною; другою любовью буду я тогда любить вас.

И однажды должны вы будете стать моими друзьями и детьми единой надежды; тогда я захочу в третий раз быть среди вас, чтобы отпраздновать с вами великий полдень.

Великий полдень — когда человек стоит в середине своего пути между зверем и сверхчеловеком и празднует свой вечерний путь как свою высшую надежду: ибо это путь к новому утру.

И тогда идущий к закату сам благословит себя за то, что был он переходящим, и солнце его познания будет стоять в зените.

«Умерли все боги; теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек» — такова должна быть однажды в великий полдень наша последняя воля! —

Так говорил Заратустра.

Предисловие Заратустры

1

Когда Заратустре исполнилось тридцать лет{1}, покинул он свою родину и озеро своей родины и пошёл в горы. Здесь наслаждался он своим духом и одиночеством и десять лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его — и однажды утром поднялся он с зарёю, встал перед солнцем и так говорил к нему:

«Ты, великое светило! В чём было бы счастье твоё, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!

Десять лет подымалось ты к моей пещере; ты пресытилось бы светом своим и этой дорогой, если б не было меня, моего орла и моей змеи.

Но мы каждое утро ожидали тебя, принимали преизбыток твой и благословляли тебя за это.

Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много мёду, мне нужны руки, простёртые ко мне.

Я хотел бы одарять и раздавать, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумию своему, а бедные — богатству своему.

Для этого я должен сойти вниз: как делаешь ты по вечерам, уходя за море и неся свет на другую сторону мира, ты, богатейшее светило!

Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу сойти я.

Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на слишком большое счастье!

Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из неё и несла всюду отблеск твоего блаженства!

Взгляни! Эта чаша хочет вновь стать пустою, а Заратустра хочет вновь стать человеком».

— Так начался закат Заратустры.{2}

2

Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошёл он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:

«Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он; но он изменился.

Тогда нёс ты свой прах на гору — неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины?{3} Неужели не боишься ты кары поджигателю?

Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идёт он, точно танцует?{4}

Преобразился Заратустра, ребёнком стал Заратустра, пробудился Заратустра:{5} чего же хочешь ты среди спящих?

Как в море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Горе! Ты хочешь выйти на сушу? Горе! Ты хочешь снова сам влачить своё тело?»

Заратустра отвечал: «Я люблю людей».

«Почему же, — сказал святой, — ушёл я в лес и пустыню? Разве не потому, что я слишком любил людей?

Теперь люблю я бога: людей не люблю я. Человек для меня нечто слишком несовершенное. Любовь к человеку убила бы меня».{6}

Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар».

«Не давай им ничего, — сказал святой. — Лучше отними у них что-нибудь и неси вместе с ними; это будет для них всего лучше — если только это лучше для тебя!

А если ты хочешь им дать, дай не больше милостыни, и пусть они ещё попросят её!»

«Нет, — отвечал Заратустра, — я не даю милостыни. Для этого я недостаточно беден».

Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Смотри же, чтобы они приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам, они не верят, что мы приходим, чтобы одаривать.

Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они, должно быть, спрашивают себя: куда крадётся этот вор?

Не ходи к людям, оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, как я, — медведем среди медведей, птицею среди птиц?»{7}

«А что делает святой в лесу?» — спросил Заратустра.

Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их, и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу: так славлю я бога.

Пением, плачем, смехом и бормотаньем славлю я бога, моего бога. Но что же несёшь ты нам в дар?»

Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать вам! Позвольте же мне скорее уйти, чтобы я не взял ничего у вас!» — Так расстались они друг с другом, старец и человек, смеясь, как смеются двое детей.

Но когда Заратустра остался один, говорил он так своему сердцу: «Возможно ли это! Этот святой старец в своём лесу ещё ничего не слыхал о том, что бог умер!» —{8}{9}

3

Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашёл там множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище — плясун на канате. И Заратустра говорил так к народу:

«Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что до́лжно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?{10}

Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя — а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к зверю, чем превзойти человека?

Что такое обезьяна для человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором.{11}

Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас ещё от червя.{12} Некогда были вы обезьяною, и даже теперь ещё человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.

Даже мудрейший среди вас есть только разлад и двойственность между растением и призраком.{13} Но разве я призываю вас стать призраком или растением?

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!

Сверхчеловек есть смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: “Да будет сверхчеловек смыслом земли!”

Я заклинаю вас, мои братья, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Это отравители, всё равно, знают они это или нет.

Они презирают жизнь, умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля; пусть погибнут они!

Прежде хула на бога была величайшей хулой, но бог умер, и с ним умерли и эти хулители. Теперь самое ужасное — хулить землю и чтить недра непостижимого выше, чем смысл земли!

Некогда смотрела душа на тело с презрением, и тогда не было ничего выше, чем это презрение: она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала она ускользнуть от тела и от земли.

О, эта душа сама была ещё тощей, отвратительной и голодной, и жестокость была наслаждением этой души!{14}

Но и вы, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве ваша душа не бедность и грязь и жалкое довольство собою?

Поистине, человек — это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — это море, в нём может потонуть ваше великое презрение.{15}

В чём то высшее, что можете вы пережить? Это час великого презрения.{16} Час, когда ваше счастье становится для вас отвратительным, как и ваши разум и добродетель.

Час, когда вы говорите: “Что мне моё счастье! Оно бедность, и грязь, и жалкое довольство собою. А ведь ему следовало бы оправдывать само существование!”

Час, когда вы говорите: “Что мне мой разум! Жаждет ли он знания, как лев своей пищи? Он — бедность и грязь и жалкое довольство собою!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моя добродетель! Она ещё не заставила меня безумствовать. Как устал я от добра моего и от зла моего! Всё это бедность и грязь и жалкое довольство собою!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моя справедливость! Я не вижу, чтобы был я пламенем и углём. А справедливый — это пламень и уголь!”

Час, когда вы говорите: “Что мне моё сострадание! Разве оно — не крест, к которому пригвождается тот, кто любит людей?{17} Но моё сострадание не есть распятие”.

Говорили вы уже так? Восклицали вы уже так? Ах, если бы я слышал, как вы так восклицаете!

Не ваш грех — ваше самодовольство вопиет к небу, ваша скаредность в самих ваших грехах вопиет к небу!{18}{19}

Но где же та молния, что лизнёт вас своим языком? Где то безумие, которым надо бы вас заразить?{20}

Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он — эта молния, он — это безумие!» —

В то время как Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: «Мы наслушались уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» И весь народ смеялся над Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за своё дело.

4

Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он говорил так:

«Человек — это канат, закреплённый между зверем и сверхчеловеком, — канат над пропастью.

Опасно переходить, опасно быть в пути, опасно оглядываться, опасны страх и остановка.

Великое в человеке то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель.

Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как погибая, ибо они переходят.{21}

Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу.

Я люблю тех, кто и за звёздами не ищет основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою, — но приносит себя в жертву земле, чтобы земля когда-нибудь стала землёй сверхчеловека.

Я люблю того, кто живёт, чтобы познавать, и кто хочет познать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.{22}

Я люблю того, кто трудится и изобретает, чтобы построить жилище для сверхчеловека и приготовить для него землю, животных и растения: ибо так хочет он своей гибели.

Я люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть воля к гибели и стрела тоски по другому берегу.

Я люблю того, кто не бережёт для себя ни капли духа, но хочет всецело быть духом своей добродетели: так, подобно духу, проходит он по мосту.

Я люблю того, кто из своей добродетели делает привычку и судьбу: так хочет он ради своей добродетели ещё жить и не жить более.{23}

Я люблю того, кто не хочет иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель больше добродетель, чем две, ибо скорее она тот узел, на котором держится судьба.{24}

Я люблю того, чья душа расточается, кто не хочет благодарности и не воздаёт за неё: ибо он постоянно одаривает и не хочет беречь себя.{25}

Я люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто тогда спрашивает: “Неужели я нечестный игрок?” — ибо он хочет гибели.{26}

Я люблю того, кто предваряет золотыми словами свои дела и исполняет всегда ещё больше, чем обещает: ибо он хочет своей гибели.{27}

Я люблю того, кто оправдывает людей будущего и избавляет людей прошлого: ибо он хочет гибели от людей настоящего.

Я люблю того, кто карает своего бога, так как любит его: ибо он должен погибнуть от гнева бога своего.{28}

Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть от малейшего переживания: так охотно идёт он по мосту.{29}

Я люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает себя самого, и все вещи содержатся в нём: так становятся все вещи его гибелью.{30}

Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем: ибо голова его есть лишь утроба сердца его, а сердце влечёт его к гибели.{31}

Я люблю всех тех, кто подобен тяжёлым каплям, падающим по одной из тёмной тучи, нависшей над человеком: они возвещают, что приближается молния, и гибнут как провозвестники.

Смотрите, я провозвестник молнии и тяжёлая капля из тучи — и эта молния называется сверхчеловек». —

5

Произнеся эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят они, — говорил он своему сердцу, — вот смеются они: они не понимают меня, мои речи не для этих ушей.{32}

Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы они научились слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и проповедники покаяния? Или верят они только заике?{33}

У них есть нечто, чем они гордятся. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это образованностью, она отличает их от козопасов.

Поэтому не любят они слышать о себе слово “презрение”. Тогда я буду говорить к их гордости.

Тогда я буду говорить им о самом презренном, а это — последний человек».{34}

И так говорил Заратустра к народу:

«Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил семя своей высшей надежды.

Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не сможет больше расти на ней.

Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелу тоски своей выше человека и тетива лука его разучится дрожать!

Я говорю вам: нужно ещё носить в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас ещё есть хаос.{35}

Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который более не сможет презирать самого себя.

Смотрите! Я показываю вам последнего человека.

“Что такое любовь? Что такое творение? Что такое тоска? Что такое звезда?” — так спрашивает последний человек и моргает.

Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий всё маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт дольше всех.

“Мы нашли счастье”, — говорят последние люди и моргают.

Они покинули места, где было трудно жить: ибо им необходимо тепло. Они ещё любят соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.

Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом; ступают они осмотрительно. Безумец, кто ещё спотыкается о камни или о людей!

Время от времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.

Они ещё трудятся, ибо труд — развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их.

Не будет больше ни бедных, ни богатых: то и другое слишком обременительно. Кто захотел бы ещё управлять? Кто — ещё повиноваться? То и другое слишком обременительно.

Нет пастуха и одно стадо!{36} Каждый желает того же, все равны; кто чувствует иначе, тот добровольно идёт в сумасшедший дом.

“Прежде весь мир был сумасшедшим”, — говорят самые проницательные и моргают.

Они умны и знают всё, что было, так что можно насмехаться без конца. Они ещё ссорятся, но вскоре мирятся — иначе это расстраивало бы желудок.

У них есть своё маленькое удовольствие для дня и своё маленькое удовольствие для ночи; но в чести у них здоровье.

“Мы нашли счастье”, — говорят последние люди и моргают». —

Здесь окончилась первая речь Заратустры, называемая также «Предисловием»: ибо на этом месте его прервали крик и радость толпы. «Дай нам этого последнего человека, о Заратустра, — так восклицали они, — сделай нас этими последними людьми! Тогда не нужен нам твой сверхчеловек!» И весь народ радовался и щёлкал языком. Но Заратустра стал печален и сказал своему сердцу:

«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.

Пожалуй, слишком долго жил я на горе, слишком часто слушал я ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам.

Непоколебима душа моя и светла, как горы в утренний час. Но они думают, что я холоден и что насмехаюсь я ужасными шутками.

И вот они поглядывают на меня и смеются; и, смеясь, они ещё ненавидят меня. Лёд в их смехе».

6

Но тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем временем канатный плясун начал своё дело: он вышел из маленькой двери и пошёл по канату, натянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и народом. Как раз когда он находился на середине своего пути, маленькая дверь вновь открылась, и парень, пёстро одетый, как шут, выскочил из неё и быстрыми шагами пошёл вслед за первым. «Вперёд, хромоногий, — кричал он своим страшным голосом, — вперёд, ленивая скотина, ворюга, набелённая рожа! Смотри, чтобы я не пощекотал тебя своей пяткой! Что делаешь ты здесь между башнями? Тебе бы в башне сидеть, запереть надо бы тебя, тому, кто лучше тебя, загораживаешь ты дорогу!» — И с каждым словом он всё ближе и ближе подходил к нему; и когда он уже был от него на расстоянии одного только шага, случилось ужасное, сделавшее уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и прыгнул через того, кто стоял у него на дороге. Тот же, увидев, что его соперник побеждает, потерял голову и канат; отбросил свой шест и ещё быстрее, чем он, полетел вниз, как будто вихрь из рук и ног. Базарная площадь и народ походили на море, когда проносится буря: всё бежало в разные стороны, особенно там, где должно было упасть тело.

Но Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изуродованное и разбитое, но ещё не мёртвое. Немного спустя к разбившемуся вернулось сознание, и он увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? — сказал он наконец, — я давно знал, что дьявол подставит мне ногу. Теперь он тащит меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?»

«Клянусь честью, друг, — отвечал Заратустра, — не существует всего того, о чём ты говоришь: нет ни дьявола, ни преисподней. Твоя душа умрёт ещё скорее, чем твоё тело; не бойся же теперь ничего!»

Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, — сказал он, — то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немногим лучше зверя, которого ударами и голодом научили плясать».{37}

«Нет же, — сказал Заратустра, — ты из опасности сделал своё ремесло, тут нечего презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу похоронить тебя своими руками».{38}

На эти слова Заратустры умирающий уже ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как бы ища, в благодарность, руки Заратустры. —

7

Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке: тогда рассеялся народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра сидел на земле возле мёртвого, погружённый в свои мысли, забыв о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал своему сердцу:

«Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры! Он не поймал человека, зато поймал труп.{39}

Тревожно человеческое существование и всё ещё лишено смысла: шут может стать для него судьбой.

Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной тучи человека.

Но я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я ещё середина между безумцем и трупом.

Темна ночь, темны пути Заратустры.{40} Идём, холодный, неподвижный спутник! Я несу тебя туда, где похороню своими руками».

8

Сказав это своему сердцу, Заратустра взвалил труп на спину и пустился в путь. Но не прошёл он и ста шагов, как подкрался к нему какой-то человек и стал шептать на ухо — и гляди-ка! тот, кто говорил, был шут с башни. «Уходи из этого города, о Заратустра, — шептал он, — слишком многие ненавидят тебя здесь. Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и ненавистником; ненавидят тебя правоверные, они зовут тебя опасным для массы. Счастье твоё, что смеялись над тобою: и в самом деле, ты говорил, как шут. Счастье твоё, что ты пристал к мёртвой собаке; унизившись так, ты спас себя на сегодня. Но уходи прочь из этого города — или завтра я перепрыгну через тебя, живой через мёртвого». Сказав это, человек исчез; Заратустра же продолжал свой путь по тёмным улицам.

У ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо, узнали Заратустру и очень потешались над ним: «Заратустра несёт отсюда мёртвую собаку; браво, Заратустра стал могильщиком! Ведь наши руки слишком чисты для этой поживы. Не хочет ли Заратустра стащить у дьявола его кусок? Давай! Счастливого ужина! Если только дьявол не лучший ещё вор, чем Заратустра! — он украдёт их обоих, он сожрёт их обоих!» И они смеялись и перешёптывались между собой.

Заратустра не сказал на это ни слова и шёл своей дорогой. Пока он шагал два часа по лесам и болотам, он часто слышал голодный вой волков, и на него самого напал голод. И вот он остановился перед одиноким домом, в котором горел свет.

«Голод нападает на меня, как разбойник, — сказал Заратустра. — В лесах и болотах нападает на меня голод мой и в глубокую ночь.

Удивительные капризы у моего голода. Часто приходит он только после обеда, а сегодня не приходил целый день: где же замешкался он?»

С этими словами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нёс фонарь и спросил: «Кто идёт ко мне и нарушает мой скверный сон?»

«Живой и мёртвый, — отвечал Заратустра. — Дайте мне поесть и попить, днём я забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает собственную душу: так говорит мудрость».{41}

Старик ушёл, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь плохие места для голодных, — сказал он, — поэтому я живу здесь. Зверь и человек приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего спутника поесть и попить, он устал ещё больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мёртв мой спутник, мне было бы трудно уговорить его поесть». «Это меня не касается, — ворча произнёс старик, — кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и будьте здоровы!» —

После этого Заратустра шёл ещё два часа, доверяясь дороге и свету звёзд: ибо он был привычным ночным путником и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, дальше не было видно дороги. Тогда он положил мёртвого в дупло дерева у своего изголовья (ибо он хотел защитить его от волков) — а сам лёг на землю, на мох. И тотчас уснул, усталый телом, но с непреклонной душою.{42}

9

Долго спал Заратустра, и не только заря, но и утренний час прошли по лицу его. Наконец он открыл глаза; с удивлением посмотрел Заратустра на лес и тишину, с удивлением заглянул он в себя самого. Потом быстро поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он увидел новую истину. И так говорил он тогда своему сердцу:

«Свет взошёл для меня: мне нужны спутники, и живые, — не мёртвые спутники и не трупы, которые я ношу с собой, куда хочу.

Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что они хотят следовать за самими собой, — и туда, куда хочу.

Свет взошёл для меня: не к народу должен говорить Заратустра, но к спутникам! Заратустра не должен быть пастухом и собакой стада!

Сманить многих из стада — для этого пришёл я. Негодовать будут на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов.

Пастухи, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. Пастухи, говорю я, но они называют себя правоверными.

Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей,{43} разрушителя, преступника, — но это и есть созидающий.

Посмотри на верующих всех вер! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника, — но это и есть созидающий.

Спутников ищет созидающий, не трупов, а также не стада и верующих. Созидающих как и он ищет созидающий, тех, что пишут новые ценности на новых скрижалях.

Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы с ним жатву: ибо всё созрело у него для жатвы. Но недостаёт ему сотни серпов: поэтому он вырывает колосья и негодует.{44}{45}

Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями будут называть их и ненавистниками доброго и злого. Но они те, кто пожинает и празднует.

Созидающих ищет себе Заратустра, собирающих жатву и празднующих с ним ищет Заратустра; что может он созидать со стадами, пастухами и трупами!

А ты, мой первый спутник, прощай! Хорошо схоронил я тебя в дупле дерева, хорошо спрятал я тебя от волков.

Но я расстаюсь с тобой, время вышло. Между утренней зарёй и утренней зарёй осенила меня новая истина.

Ни пастухом не должен я быть, ни могильщиком. Я больше не хочу говорить с народом; в последний раз говорил я к мёртвому.

К созидающим, к собирающим жатву и празднующим хочу я присоединиться: радугу хочу показать им и все ступени к сверхчеловеку.

Отшельникам буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоём; и у кого есть ещё уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем своим.

К своей цели стремлюсь я, иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет мой путь их гибелью!»

10

Так говорил Заратустра своему сердцу, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно посмотрел ввысь — ибо он услышал над собою резкий крик птицы. И смотрите! Орёл описывал широкие круги в воздухе, а на нём висела змея, но не как добыча, а как подруга: ибо она обвила своими кольцами его шею.

«Это мои звери!» — сказал Заратустра и возрадовался сердцем.

«Самый гордый зверь под солнцем, и самый умный зверь под солнцем — они отправились на разведку.

Они хотят выяснить, жив ли ещё Заратустра. И правда, жив ли я ещё?

Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня звери мои!»

Сказав это, Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так своему сердцу:

«Если б мог я стать мудрее! Если бы мог стать до глубины мудрым, как моя змея!

Но невозможного прошу я; попрошу же я свою гордость идти всегда рядом с моей мудростью!

И если когда-нибудь моя мудрость покинет меня — ах, она любит улетать! — пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!»{46}{47}

— Так начался закат Заратустры.

Речи Заратустры

О трёх превращениях{48}

Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, и львом — верблюд, и, наконец, ребёнком становится лев.

Много трудного существует для духа, для сильного и выносливого духа, в котором живёт почтение: ко всему тяжёлому и самому трудному стремится его сила.

Что есть тяжесть? — так вопрошает выносливый дух, так, подобно верблюду, опускается он и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.

Что тяжелее всего, о герои? — так вопрошает выносливый дух. — Скажите, чтобы взял я это на себя и радовался своей силе.

Не значит ли это: унизиться, чтобы причинить боль своему высокомерию? Заставить блистать своё безумие, чтобы осмеять свою мудрость?

Или это значит: расстаться с нашим делом, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?{49}

Или это значит: питаться жёлудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?

Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?

Или это значит: войти в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и тёплых жаб?

Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и протянуть руку призраку, когда он хочет испугать нас?{50}

Всё самое тяжёлое берёт на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.

Но в самой уединённой пустыне совершается второе превращение: львом становится здесь дух, свободу хочет он себе добыть и быть господином в своей собственной пустыне.

Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.

Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты-должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».

«Ты-должен» лежит у него на пути, искрясь золотыми искрами, чешуйчатый зверь, и на каждой чешуе блестит золотом «Ты должен!».

Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Все ценности вещей — блестят на мне».

«Все ценности уже созданы, и всякая созданная ценность — это я. Поистине, никакого “Я хочу” не должно более существовать!» Так говорит дракон.

Братья мои, зачем нужен лев в духе человеческом? Почему не довольно вьючного зверя, самоотверженного и почтительного?

Создавать новые ценности — этого не может даже лев: но создать себе свободу для нового созидания — это может сила льва.

Создать себе свободу и священное Нет даже перед долгом — для этого, братья мои, нужен лев.

Завоевать себе право на новые ценности — самое страшное завоевание для выносливого и почтительного духа. Поистине, для него оно грабёж и дело хищного зверя.

Как святыню свою, любил он когда-то «Ты-должен»; теперь должен он даже в самом святом находить обман и произвол, чтобы добыть себе свободу от любви своей; нужен лев для этой добычи.

Но скажите, братья мои, что может ещё сделать ребёнок, чего не мог бы и лев? Почему хищный лев должен стать ещё ребёнком?

Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, вечновращающееся колесо, первое движение, святое Да.{51}

Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое Да: своей воли хочет теперь дух, свой мир обретает тот, кто потерял мир.

Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, и львом — верблюд, и, наконец, лев — ребёнком. —

Так говорил Заратустра. Тогда пребывал он в городе, называемом: Пёстрая корова.

О кафедрах добродетели{52}

Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и вознаграждали, и все юноши сидели перед его кафедрой. К нему пошёл Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец:

Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью!

Стыдлив и вор в присутствии сна: всегда потихоньку крадётся он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа, не стыдясь, носит он свой рог.

Уметь спать — не малое искусство: для этого нужно бодрствовать весь день.

Десять раз должен ты днём преодолеть себя: это даст хорошую усталость, это мак души.

Десять раз должен ты вновь мириться с самим собой; ибо преодоление это горечь, и дурно спит непримирившийся.

Десять истин должен найти ты за день: иначе будешь и ночью искать истину и душа твоя останется голодной.

Десять раз в день должен ты смеяться и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.

Немногие знают это: надо обладать всеми добродетелями, чтобы хорошо спать. Не стану ли я лжесвидетельствовать? Не стану ли я прелюбодействовать?

Не пожелаю ли я служанки ближнего моего?{53} Всё это плохо мирилось бы с хорошим сном.

И даже когда обладаешь всеми добродетелями, надо ещё понимать одно: сами добродетели следует уметь вовремя отослать спать.{54}

Чтобы они не ссорились между собой, эти милые бабёнки! И к тому же из-за тебя, несчастный!

Мира с богом и соседом: этого хочет хороший сон. И мира также с соседским дьяволом! Иначе ночью он будет бродить у тебя.

Почтения к начальству и повиновения, даже кривому начальству! Этого хочет хороший сон. Что поделаешь, если власть любит ходить на кривых ногах?

Тот, по-моему, всегда лучший пастух, кто пасёт овец своих на самых зелёных лугах: это в ладах с хорошим сном.{55}

Я не хочу ни многих почестей, ни больших сокровищ: они раздражают селезёнку. Однако плохо спится без доброго имени и малого сокровища.

Маленькое общество мне приятнее злого: только оно должно уходить и приходить вовремя. Это в ладах с хорошим сном.{56}

И мне очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.{57}

Так протекает день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина добродетелей!

Но я размышляю, что я сделал и о чём думал днём. Пережёвывая, спрашиваю я себя, терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?

И каковы были те десять примирений, и десять истин, и десять поводов к смеху, которыми моё сердце радовало себя?

При таком обдумывании и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин добродетелей.

Сон стучится ко мне в глаза, и они тяжелеют. Сон касается моих уст, и они остаются открытыми.

Поистине, мягкими шагами приходит он ко мне, любимейший из воров, и похищает у меня мои мысли; глупый стою я тогда, как эта кафедра.

Но недолго стою я: вот я уже лежу. —

Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он своему сердцу:

«Дурак, по-моему, этот мудрец со своими сорока мыслями: но я верю, он знает толк в сне.

Счастлив уже тот, кто живёт рядом с этим мудрецом! Такой сон заразителен, даже сквозь толстую стену заражает он.

Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.

Его мудрость гласит: бодрствовать, чтобы хорошо спать. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был выбрать бессмысленное, то это бессмысленное было бы для меня наиболее достойным избрания.{58}

Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и цветущих маками добродетелей!

Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.

И теперь ещё встречаются те, кто подобен этому проповеднику добродетели, и не всегда такие же честные, — но их время вышло. Недолго стоять им: вот уже они лежат.

Блаженны эти сонливые: ибо скоро заснут они».{59} —

Так говорил Заратустра.

О грезящих об ином мире{60}

Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Творением страдающего и измученного бога показался тогда мне мир.

Сном показался тогда мне мир и поэмой бога; разноцветным дымом пред очами божественного недовольства.

Добро и зло, радость и страдание, я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами творца. Отвратить взор свой от себя захотел творец, — и тогда создал он мир.

Опьяняющая радость для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.

Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенное отражение — опьяняющая радость для его несовершенного творца, — таким казался мне некогда мир.

Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Действительно, по ту сторону человека?

Ах, братья мои, этот бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!

Человеком был он, и притом лишь жалкой частью человека и моего Я: из моего собственного праха и жара, поистине, пришёл он ко мне этот призрак! Не из потустороннего мира пришёл он ко мне!

Что случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе.{61} И смотри! Призрак отступил от меня!

Страданием было бы это теперь для меня и мукой для выздоровевшего — верить в подобные призраки: страданием было бы это теперь для меня и унижением. Так говорю я к грезящим об ином мире.

Это страдание и бессилие — они создали все иные миры; и то короткое безумие счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.

Усталость, желающая одним прыжком достигнуть конца, скачком смерти, бедная усталость неведения, не желающая больше желать, — она создала всех богов и иные миры.

Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в теле, — ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.

Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в земле, — слышало, как говорило к нему чрево бытия.

И тогда захотело оно пробиться головой сквозь последние стены, и не только головой, — в «иной мир».

Но «иной мир» хорошо скрыт от человека, этот нечеловеческий, обесчеловеченный мир, небесное ничто; и чрево бытия говорит вовсе не к человеку, даже если принимает облик человека.

Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его говорить. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана ещё наилучшим образом?

Да, это Я и его противоречие и путаница говорят самым честным образом о своём бытии, это созидающее, волящее, оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей.

И это самое честное бытие, Я — говорит о теле и желает тела, даже когда оно творит и предаётся мечтам и машет сломанными крыльями.

Всё честнее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит слов и почестей для тела и земли.

Новой гордости научило меня моё Я, которой учу я людей: не прятать больше голову в песок небесных вещей, а свободно нести её, земную голову, создающую смысл земли!{62}

Новой воле учу я людей: желать той дороги, по которой слепо шёл человек, и хвалить её, и не уклоняться от неё больше в сторону, подобно больным и умирающим!

Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небесное и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!{63}

Своей нищеты хотели они избежать, а звёзды были для них слишком далёки. Тогда вздыхали они: «О, если бы существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» — тогда изобрели они свои уловки и кровавое питьё!{64}

От своего тела и этой земли, казалось им, ускользнули эти неблагодарные. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего ухода? Своему телу и этой земле.

Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и неблагодарность. Пусть они выздоравливают, и преодолевают, и создадут себе высшее тело!

Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадётся к могиле своего бога; но болезнью и больным телом остаются всё ещё для меня его слёзы.

Много больных было всегда среди тех, кто сочиняет и ищет бога; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовётся: честность.{65}

Назад смотрят они всегда, в тёмные времена: тогда, поистине, мечта и вера были чем-то иным; неистовство разума было богоподобием и сомнение — грехом.

Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят лучше всего.

Поистине, не в иные миры и искупительные капли крови, — но в тело лучше всего верят они, и собственное тело для них — их вещь в себе.

Но больная вещь оно для них, и охотно вышли бы они из кожи. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют иные миры.

Слушайте лучше, братья мои, голос здорового тела: это более честный и чистый голос.

Честнее и чище говорит здоровое тело, совершенное и соразмерное, — и оно говорит о смысле земли.{66}

Так говорил Заратустра.

О презирающих тело

К презирающим тело хочу я сказать моё слово. Не переучиваться и переучивать должны они, но только проститься со своим собственным телом — и так стать немыми.

«Я тело и душа» — так говорит ребёнок. И почему не говорить, как дети?

Но пробудившийся, знающий говорит: я только тело, и ничто кроме этого; а душа есть только слово для чего-то в теле.

Тело — это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастух.{67}

Орудие твоего тела есть и твой маленький разум, брат мой, его ты называешь «духом», малое орудие, игрушка твоего большого разума.

«Я» говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его — во что не хочешь ты верить — твоё тело с его большим разумом: он не говорит Я, но делает Я.

Что ощущает чувство, что познаёт дух, то никогда не имеет в себе своего предела. Но чувство и дух хотели бы убедить тебя, что они предел всех вещей: так тщеславны они.

Орудие и игрушка суть чувство и дух: за ними лежит ещё самость. Самость ищет также глазами чувств, она прислушивается ушами духа.

Всегда прислушивается самость и ищет: она сравнивает, принуждает, завоёвывает, разрушает. Она господствует и является также господином над Я.

За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит могущественный повелитель, неведомый мудрец — он называется Самость. В твоём теле живёт он; твоё тело есть он.{68}

Больше разума в твоём теле, чем во всей твоей мудрости. И кто знает, для чего нужна ему вся твоя мудрость?

Самость смеётся над твоим Я и его гордыми скачками. «Что мне эти скачки и полёты мысли? — говорит она себе. — Окольный путь к моей цели. Я помочи для Я и вдохновитель его понятий».

Самость говорит к Я: «Здесь ощущай боль!» И вот оно страдает и думает о том, как больше не страдать, — именно для этого должно оно думать.

Самость говорит к Я: «Здесь чувствуй радость!» И вот оно радуется и думает о том, как почаще радоваться, — именно для этого должно оно думать.

К презирающим тело хочу я сказать слово. Презрение — в этом их почитание. Что же создало почитание, и презрение, и ценность, и волю?

Созидающая самость создала себе почитание и презрение, она создала себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.

Даже в своём безумии и презрении вы, презирающие тело, служите своей самости. Я говорю вам: ваша самость сама хочет умереть и отворачивается от жизни.

Она уже не в силах делать то, чего хочет больше всего: созидать превыше себя. Этого хочет она больше всего, в этом всё страстное желание её.

Но теперь для неё слишком поздно: — и вот ваша самость хочет погибнуть, вы, презирающие тело.

Погибнуть хочет ваша самость, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать превыше себя.

Потому вы негодуете теперь на жизнь и землю. Бессознательная зависть в косом взгляде вашего презрения.

Я не следую вашим путём, вы, презирающие тело! Для меня вы не мосты, ведущие к сверхчеловеку! —

Так говорил Заратустра.

О радостях и страстях

Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не делишь её ни с кем.

Впрочем, ты хочешь называть её по имени и ласкать её; ты хочешь подёргать её за ушко и позабавиться с нею.

И смотри! Теперь ты владеешь её именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом!

Лучше было бы тебе сказать: «Невыразимо и безымянно то, что составляет муку и сладость моей души, а также голод моей утробы».

Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить её именам; и если ты должен говорить о ней, не стыдись о ней запинаться.

Так говори, запинаясь: «Это моё добро, это люблю я, таким оно всецело нравится мне, и лишь таким я хочу его.

Не хочу я его как божественный закон, и не хочу я его как человеческое установление и человеческую нужду: пусть не будет оно мне указателем пути к над-земному или к раю.

Земную добродетель люблю я: в ней мало ума, а всего меньше человеческого разума.

Но эта птица свила у меня гнездо; поэтому я люблю и прижимаю её к сердцу, — теперь сидит она у меня на своих золотых яйцах».

Так должен ты, запинаясь, хвалить свою добродетель.

Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только добродетели: они выросли из твоих страстей.

Ты вложил свою высшую цель в эти страсти — и вот они стали твоими добродетелями и твоими радостями.

И если бы ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или фанатиков веры, или мстительных:{69}

В конце концов все твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны — в ангелов.

Некогда были дикие псы в твоём подземелье — но обратились они в прелестных певчих птиц.{70}

Из собственных ядов сварил ты бальзам свой; свою корову скорбь ты доил, — теперь пьёшь ты сладкое молоко её вымени.{71}

Ничего злого больше не вырастет из тебя, кроме зла, что вырастает из борьбы твоих добродетелей.

Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту.

Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжёлая участь; немало людей шло в пустыню и убивало себя, потому что они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.{72}

Брат мой, зло ли война и битвы? Однако необходимо это зло, необходимы зависть, и недоверие, и клевета среди твоих добродетелей.

Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он её глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви.

Ревнива каждая добродетель к другой, а ревность — ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности.

Кого окружает пламя ревности, тот, подобно скорпиону, в конце концов обращает на себя отравленное жало.{73}

Ах, брат мой, разве ты никогда не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит себя?

Человек есть нечто, что до́лжно превзойти, и потому ты должен любить свои добродетели, — ибо от них ты погибнешь. —

Так говорил Заратустра.

О бледном преступнике{74}

Вы не хотите убивать, вы, судьи и жертвователи, пока зверь не склонит голову? Взгляните, бледный преступник склонил голову: из очей его говорит великое презрение.

«Моё Я есть нечто, что до́лжно превзойти; моё Я для меня великое презрение к человеку» — так говорят глаза его.

Он сам осудил себя, и это было его высшим мгновением; не допускайте, чтобы тот, кто возвысился, опять опустился вниз!

Нет спасения для страдающего так от себя самого, кроме быстрой смерти.

Ваше убийство, судьи, должно быть жалостью, а не мщением. И, убивая, смотрите, чтобы сами вы оправдывали жизнь!

Мало примириться с тем, кого убиваете. Пусть ваша печаль будет любовью к сверхчеловеку: так оправдаете вы то, что ещё живёте!

«Враг» должны вы говорить, а не «злодей»; «больной» должны вы говорить, а не «негодяй»; «сумасшедший» должны вы говорить, а не «грешник».{75}

И ты, красный судья, если бы ты решил громко высказать всё, что уже совершил в мыслях, каждый закричал бы: «Прочь эту грязь и этого ядовитого червя!»{76}

Но одно — мысль, другое — дело, третье — образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.

Образ содеянного сделал этого бледного человека бледным. Ему по плечу было дело, когда он его совершал: но он не вынес его образа, когда оно совершилось.{77}

Всегда смотрел он на себя как на совершившего только одно дело. Безумием называю я это: исключение превратилось в существо его.

Черта завораживает курицу; удар, что он нанёс, околдовал его бедный разум — безумием после дела называю я это.{78}

Слушайте, вы, судьи! Есть ещё другое безумие: безумие перед делом. Ах, вы проникли недостаточно глубоко в эту душу!

Так говорит красный судья: «Но почему убил этот преступник? Он хотел ограбить». Я же говорю вам: душа его хотела крови, не грабежа: он жаждал счастья ножа!

Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! — говорил он. — Не хочешь ли ты по крайней мере совершить при этом грабёж? Отомстить?»

И он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него эта речь, — и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия.{79}

И вот снова свинец вины лежит на нём, его бедный разум стал таким застывшим, таким подавленным, таким тяжёлым.

Если бы он мог встряхнуть головой, его бремя скатилось бы с него; но кто встряхнёт эту голову?

Что такое этот человек? Куча болезней, через дух вырывающихся в мир: там ищут они своей добычи.

Что такое этот человек? Клубок диких змей, которые редко вместе бывают спокойны, — и вот они расползаются и ищут добычи в мире.{80}

Взгляните на это бедное тело! Что оно выстрадало и чего страстно желало, — вот что пыталась объяснить себе эта бедная душа; она объясняла это как радость убийства и жажду счастья ножа.

Кто теперь становится больным, на того нападает зло, то, что ныне есть зло: страдание хочет он причинять тем самым, что ему причиняет страдание. Но были другие времена и другое зло и добро.

Некогда были злом сомнение и воля к самому себе. Тогда становился больной еретиком и колдуном; как еретик и колдун, страдал он и хотел заставить страдать других.

Но это не проникает в ваши уши: это вредит вашим добрым, говорите вы мне. Но что мне до ваших добрых!

Многое в ваших добрых вызывает во мне отвращение, но, поистине, не их зло.{81} Но как бы я хотел, чтобы охватило их безумие, от которого они бы погибли, как этот бледный преступник!

Поистине, я хотел бы, чтобы их безумие называлось истиной, или верностью, или справедливостью; но у них есть своя добродетель, чтобы долго жить в жалком довольстве собой.

Я — перила над потоком; ухватись за меня, кто может за меня ухватиться! Но я не ваш костыль. —

Так говорил Заратустра.

О чтении и письме

Из всего написанного люблю я только то, что пишут своей кровью. Пиши кровью — и ты узнаешь, что кровь есть дух.

Нелегко понять чужую кровь; я ненавижу читающих из праздности.

Кто знает читателя, тот больше ничего не делает для него. Ещё одно столетие читателей — и дух сам провоняет.{82}

То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только письмо, но и мысль.{83}

Некогда дух был богом, потом стал человеком, а ныне становится он ещё и чернью.

Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.

В горах кратчайший путь — с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами, а те, к кому говорят, большими и высокими.{84}

Воздух разреженный и чистый, близкая опасность и дух, полный радостной злобы — всё это хорошо подходит друг другу.

Я хочу, чтобы вокруг меня были горные духи, ибо мужествен я. Мужество, которое отгоняет призраков, само создаёт себе горных духов, — мужество хочет смеяться.

Я уже не чувствую так, как вы: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, — вот ваша грозовая туча.

Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь возвыситься. А я смотрю вниз, потому что я возвышен.

Кто из вас может одновременно смеяться и быть возвышенным?

Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеётся над всякой трагедией сцены и жизни.{85}

Мужественными, беззаботными, насмешливыми, насильниками — такими хочет видеть нас мудрость: она — женщина и любит всегда только воина.

Вы говорите мне: «Жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером?{86}

Жизнь тяжело нести, но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все изрядные вьючные ослы и ослицы.{87}{88}

Что у нас общего с розовой почкой, которая трепещет, потому что капля росы лежит на её теле?

Это правда: мы любим жизнь не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.

В любви всегда есть немного безумия.{89} Но и в безумии всегда есть немного разума.

И даже мне, благожелательному к жизни, кажется, что мотыльки, и мыльные пузыри, и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье.

Смотреть, как порхают эти лёгкие, неразумные, изящные, подвижные созданьица, — это доводит Заратустру до слёз и песен.

Я поверил бы только в такого бога, который умел бы танцевать.

И когда я увидел своего демона, я нашёл его серьёзным, основательным, глубоким, торжественным: это был дух тяжести, — из-за него падают все вещи.{90}

Убивают не гневом, а смехом. Так давайте убьём дух тяжести!{91}

Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места.{92}

Теперь я лёгок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь бог танцует во мне.

Так говорил Заратустра.

О дереве на горе{93}

Глаз Заратустры заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, когда гулял он один по горам, окружавшим город, который называется «Пёстрая корова», он набрёл на этого юношу, который сидел, прислонившись к дереву, и смотрел усталым взором в долину. Заратустра взялся за дерево, у которого сидел юноша, и заговорил так:

«Если бы я захотел потрясти это дерево своими руками, я бы не смог этого сделать.

Но ветер, невидимый нами, терзает и гнёт его, куда он хочет.{94} Невидимые руки сильнее всего гнут и терзают нас».

Тогда юноша встал, поражённый, и сказал: «Я слышу Заратустру, и только что я думал о нём». Заратустра отвечал:

«Чего пугаешься ты? — Ведь с человеком происходит то же, что с деревом.

Чем больше стремится он в высоту, к свету, тем глубже устремляются корни его в землю, вниз, во мрак, в глубину, — к злу».

«Да, к злу! — воскликнул юноша. — Как это возможно, что ты открыл мою душу?»

Заратустра засмеялся и сказал: «Некоторые души никогда не откроют, разве что сперва выдумают их».

«Да, к злу! — воскликнул юноша ещё раз.

Ты сказал правду, Заратустра. Я больше не верю в себя самого, с тех пор как стремлюсь я ввысь, и никто уже не верит в меня, — как же это случилось?

Я меняюсь слишком быстро: моё сегодня опровергает моё вчера. Я часто перепрыгиваю ступени, когда поднимаюсь, — этого не прощает мне ни одна ступень.{95}

Когда я наверху, я оказываюсь всегда одиноким. Никто не говорит со мною, холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте?

Моё презрение и моя тоска растут одновременно; чем выше я поднимаюсь, тем больше презираю я того, кто поднимается. Чего хочет он на высоте?

Как стыжусь я своего восхождения и спотыкания! Как смеюсь я над своим тяжёлым дыханием! Как ненавижу я летающего! Как устал я на высоте!»

Тут юноша умолк. А Заратустра смотрел на дерево, у которого они стояли, и говорил так:

«Это дерево стоит одиноко здесь на горе; оно выросло высоко над человеком и зверем.

И если бы оно захотело говорить, не нашлось бы никого, кто мог бы понять его: так высоко выросло оно.

Теперь ждёт оно и ждёт, — чего же ждёт оно? Оно живёт слишком близко к облакам; оно ждёт, вероятно, первой молнии?»{96}

Когда Заратустра сказал это, юноша закричал, сильно жестикулируя: «Да, Заратустра, ты говоришь правду. Своей гибели желал я, стремясь ввысь, и ты та молния, которой я ждал! Взгляни, что я теперь, с тех пор как ты явился к нам! Зависть к тебе уничтожила меня!» — Так говорил юноша и горько плакал.{97} А Заратустра обнял его и увёл с собою.

И когда они вместе прошли немного, стал Заратустра говорить так:

«Разрывается сердце моё. Лучше, чем говорят твои слова, говорит мне твой взор обо всех грозящих тебе опасностях.

Ты ещё не свободен, ты ищешь ещё свободы. Бессонным сделал тебя этот поиск и бодрствующим.

В свободную высь стремишься ты, звёзд жаждет душа. Но твои дурные инстинкты также жаждут свободы.

Твои дикие псы хотят на свободу; они лают от радости в своём подземелье, когда твой дух стремится отворить все темницы.{98}

По-моему, ты ещё заключённый, мечтающий о свободе; ах, умной становится душа у таких заключённых, но также лукавой и дурной.

Очиститься должен ещё свободный духом. Много от тюрьмы и от гнили ещё в нём, чистым должен ещё стать его взор.

Да, я знаю твою опасность. Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не бросай своей любви и надежды!

Благородным чувствуешь ты себя, и благородным чувствуют тебя другие, кто не любит тебя и посылает тебе злые взгляды. Знай, что у всех поперёк дороги стоит благородный.

Даже для добрых стоит благородный поперёк дороги, и даже когда они называют его добрым, этим хотят они устранить его.{99}

Новое хочет создать благородный и новую добродетель. Старого хочет добрый и чтобы старое сохранилось.

И не в том опасность для благородного, что он станет добрым, но что он станет наглым, насмешником и разрушителем.

Ах, я знал благородных, потерявших свою высшую надежду. И теперь возводили клевету они на все высшие надежды.

Теперь жили они, наглые, среди мимолётных удовольствий, и они не загадывали даже на день.

“Дух тоже сладострастие” — так говорили они. Тогда разбились крылья их духа; теперь ползает он, всё пожирая, оставляя после себя грязь.

Некогда думали они стать героями — теперь они сластолюбцы. Скорбью и ужасом является для них герой.

Но моей любовью и надеждой заклинаю я тебя: не изгоняй героя из своей души! Храни свято твою высшую надежду!» —

Так говорил Заратустра.

О проповедниках смерти{100}

Есть проповедники смерти, и земля полна теми, кому нужно проповедовать уход из жизни.

Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если бы можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!

«Жёлтые» или «чёрные» — так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам и в других красках.

Вот ужасные, которые носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме вожделения или самоистязания. Но и вожделение их — тоже самоистязание.

Они ещё даже не стали людьми, эти ужасные; пусть проповедуют они уход из жизни и сами уходят!

Вот чахоточные душой: едва родились они, как уже начинают умирать и тоскуют по учениям усталости и отречения.

Они охотно желали бы быть мёртвыми, и нам следует одобрить их волю! Будем же остерегаться, как бы не пробудить этих мёртвых и не повредить эти живые гробы!

Повстречается ли им больной, или старик, или мертвец — и тотчас говорят они: «Жизнь опровергнута!»

Но это опровергнуты они и их глаза, видящие лишь один лик бытия.

Погружённые в глубокое уныние и жадные до маленьких случайностей, приносящих смерть, — так ждут они, стиснув зубы.{101}

Или же: они хватаются за сласти и посмеиваются при этом над своим ребячеством; они цепляются за жизнь, как за соломинку, и посмеиваются над тем, что они ещё висят на соломинке.

Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остаётся жить, и какие же мы глупцы! Это и есть самое глупое в жизни!» —

«Жизнь есть только страдание» — так говорят другие и не лгут; так постарайтесь перестать существовать! Постарайтесь, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание!{102}

И пусть гласит учение вашей добродетели: «Ты должен убить самого себя! Ты должен улизнуть от себя самого!» —

«Сладострастие есть грех — так говорят проповедующие смерть, — дайте нам идти стороною и не рождать детей!»

«Рождать трудно, — говорят другие, — к чему ещё рождать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти.

«Нужна жалость, — так говорят третьи. — Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше будет связывать меня жизнь!»

Если бы были они глубоко сострадательными, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым — стало бы их подлинной добротою.

Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они ещё крепче связывают других своими цепями и дарами! —

И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, — разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы ещё не созрели для проповеди смерти?

Все вы, кому дорог суровый труд и то, что быстро, ново, неизвестно, — вы плохо переносите себя; ваше усердие есть бегство и желание забыть самих себя.

Если бы вы больше верили в жизнь, вы меньше отдавались бы мгновению. Но чтобы ждать, в вас не хватает содержания, — и даже чтобы лениться!

Всюду раздаётся голос проповедников смерти, и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть.

Или «вечную жизнь» — для меня всё равно, — только бы они поскорее отправились туда!{103}

Так говорил Заратустра.

О войне и воинах

От наших лучших врагов мы не хотим пощады, как и от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду!

Мои собратья по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я подобен вам. И я ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду!

Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться их!

И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его воинами. Они спутники и предвестники этого подвижничества.

Я вижу множество солдат; как хотел бы я видеть много воинов! «Уни-формой» называется то, что они носят; пусть не будет униформой то, что они этим скрывают!{104}

Будьте такими, чей взор всегда ищет врага — вашего врага. У некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.{105}

Ищите своего врага, ведите свою войну, войну за свои мысли! И если ваша мысль потерпит поражение, — ваша честность должна и над этим праздновать победу!

Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир — больше, чем долгий.

Я призываю вас не к работе, но к борьбе. Я призываю вас не к миру, но к победе. Пусть будет труд ваш борьбой и ваш мир победою!

Можно молчать и сидеть смирно только когда есть стрелы и лук, — иначе одна болтовня и брань. Пусть будет мир ваш победою!

Вы говорите, что правое дело освящает даже войну? Я говорю вам: добрая война освящает всякую цель.

Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных.

«Что хорошо?» — спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Оставьте маленьким девочкам говорить: «Хорошо — это то, что мило и трогательно».{106}

Вас называют бессердечными, но ваше сердце искренне, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь вашего прилива, а другие стыдятся своего отлива.{107}

Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Тогда окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!

И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной, и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.

В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.

Вы можете иметь только таких врагов, которые достойны ненависти, а не таких, чтобы их презирать. Вы должны гордиться своим врагом: тогда успехи врага — и ваши успехи.

Восстание — это благородство раба. Вашим благородством пусть будет повиновение! Само ваше приказание пусть будет повиновением!{108}

Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И всё, что вы любите, вы должны сперва дать приказать себе.

Ваша любовь к жизни пусть будет любовью к вашей высшей надежде, а вашей высшей надеждой пусть будет высшая мысль жизни!

Но ваша высшая мысль должна быть приказана мною — и она гласит: человек есть нечто, что до́лжно превзойти.

Итак, живите жизнью повиновения и войны! Что толку в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!

Я не щажу вас, я люблю вас до глубины души, мои собратья по войне! —

Так говорил Заратустра.

О новом кумире{109}

Кое-где существуют ещё народы и стада, но не у нас, братья мои: у нас есть государства.

Государство? Что это такое? Итак, навострите уши, сейчас я скажу вам слово о смерти народов.

Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. И холодно лжёт оно; эта ложь ползёт из его уст: «Я, государство, есмь народ».

Это ложь! Созидателями были те, кто создал народы и поставил над ними веру и любовь; так служили они жизни.

Это разрушители, расставляющие ловушки для многих и называющие их государством, это они повесили над ними меч и тысячи желаний.

Где ещё существует народ, там не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и грех против обычаев и прав.

Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своём языке о добре и зле; этого языка не понимает сосед.{110} Свой язык обрёл он в обычаях и правах.

Но государство лжёт на всех языках добра и зла, и что ни скажет оно, солжёт, — и что есть у него, оно украло.

Всё в нём поддельно; крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельны даже внутренности его.

Смешение языков добра и зла: это знамение даю я вам как знак государства. Действительно, волю к смерти означает этот знак! Смотрите, оно подмигивает проповедникам смерти!

Слишком много рождается; для лишних было изобретено государство!

Смотрите же, как оно их к себе привлекает, это многое множество! Как оно их душит, и жуёт, и пережёвывает!

«На земле нет ничего большего, чем я: я указующий перст божий» — так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени!

Ах, даже в вас, великие души, нашёптывает оно свою тёмную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие!

Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого бога! Вы устали в борьбе, и теперь эта усталость служит ещё новому кумиру!

Героев и тех, кто честен, хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Он любит греться в солнечном сиянии чистой совести, — холодное чудовище!

Всё готов он дать вам, если вы поклонитесь ему, новый кумир;{111} так покупает он блеск вашей добродетели и взор ваших гордых очей.

Приманить хочет он вами многое множество! Адское изобретение было тут создано, конь смерти, бряцающий сбруей божественных почестей!

Смерть для многих была изобретена, что прославляет саму себя как жизнь, — поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!{112}

Государством зову я то, где все пьют яд, хорошие и дурные; где все теряют самих себя, хорошие и дурные; где медленное самоубийство всех — называется «жизнью».

Посмотрите же на этих лишних! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов; образованностью называют они свою кражу — и всё обращается у них в болезнь и беду!

Посмотрите же на этих лишних! Они всегда больны, они изрыгают жёлчь и называют это газетой. Они проглатывают друг друга и даже не могут себя переварить.

Посмотрите же на этих лишних! Богатства приобретают они и делаются от этого беднее. Власти хотят они, и прежде всего рычага власти, много денег, — эти неимущие!

Посмотрите, как лезут они, эти проворные обезьяны! Они лезут друг через друга и потому срываются в грязь и в пропасть.

Все они хотят достичь трона, их безумие в этом, — как будто счастье восседает на троне! Часто грязь восседает на троне — а часто и трон стоит на грязи.

По-моему, все они безумцы, и карабкающиеся обезьяны, и бредящие. По-моему, дурно пахнет их кумир, холодное чудовище; по-моему, дурно пахнут все эти служители кумира.

Братья мои, разве хотите вы задохнуться в смраде их ртов и вожделений! Лучше разбейте окна и прыгайте на волю!

Избегайте же дурного запаха! Прочь от идолопоклонства лишних!

Сторонитесь дурного запаха! Прочь от дыма этих человеческих жертв!

И теперь ещё свободна для великих душ земля. Много ещё пустых мест для одиноких и тех, кто одиночествует вдвоём, — где веет запахом тихих морей.

Свободна ещё для великих душ свободная жизнь. Поистине, кто обладает малым, тем обладают меньше; хвала малой бедности!

Там, где оканчивается государство, начинается человек, не лишний человек;{113} там начинается песнь необходимых, мелодия единожды существующая и незаменимая.

Туда, где оканчивается государство, — туда смотрите, братья мои! Разве вы не видите радугу и мосты к сверхчеловеку? —

Так говорил Заратустра.

О базарных мухах{114}

Беги, мой друг, в своё уединение! Я вижу, ты оглушён шумом великих людей и исколот жалами малых.

С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Уподобься вновь твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем.

Где оканчивается уединение, там начинается базар; а где начинается базар, начинается шум великих актёров и жужжанье ядовитых мух.

В мире самые лучшие вещи ничего ещё не значат, если нет того, кто их сначала исполнит; великими людьми называет народ этих исполнителей.{115}

Плохо понимает народ великое, то есть — созидающее. Но любит он всех исполнителей и актёров великого.

Вокруг изобретающих новые ценности вращается мир; незримо вращается он. Но вокруг актёров вращается народ и слава: таков порядок мира.

У актёра есть дух, но мало совести духа. Он всегда верит в то, чем заставляет верить сильнее всего, — верить в себя!

Завтра у него новая вера, а послезавтра — ещё более новая. Чувства его быстры, как народ, и настроения переменчивы.

Опрокинуть — называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим — называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.

Истину, проскальзывающую только в тонкие уши, называет он Ложью и Ничем. Поистине, он верит только в таких богов, которые создают в мире много шума!

Полон праздничными шутами базар — и народ хвалится своими великими людьми!{116} Для него они — господа на час.

Но час настойчиво торопит их, и оттого они торопят тебя. И от тебя хотят они Да или Нет. Горе, ты хочешь поставить свой стул между За и Против?

Не завидуй этим безусловным, настойчивым, ты, любящий истину! Никогда ещё истина не держалась за руку безусловного.

От этих торопливых удались туда, где ты в безопасности: лишь на базаре нападают с вопросом: Да или Нет?

Медленно переживание всех глубоких источников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину.

Сторонится базара и славы всё великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей.

Беги, мой друг, в своё уединение: я вижу, ты изжален ядовитыми мухами. Беги туда, где суровый, свежий воздух!

Беги в своё уединение! Ты жил слишком близко к малым и жалким. Беги от их невидимого мщения! Для тебя они только Мщение.

Не поднимай руки против них! Они бесчисленны, и не твоё назначение быть махалкой для мух.

Бесчисленны эти малые и жалкие; не одному гордому зданию дождевые капли и сорняки послужили к гибели.

Ты не камень, но стал уже полым от множества капель. Ты ещё растрескаешься и лопнешь от множества капель.

Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться.

Крови твоей хотели бы они при всей их невинности, крови жаждут их бескровные души — и потому они жалят при всей их невинности.

Но ты, глубокий, страдаешь слишком глубоко даже от малых ран; и не успевал ты излечится, как такой же ядовитый червь уже полз по твоей руке.

Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим роком выносить их ядовитую неправоту!

Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость их похвала. Они хотят близости твоей кожи и крови.

Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Льстецы они и визгуны, и ничего более.{117}

Часто они даже прикидываются перед тобой любезными. Но это всегда было лукавством трусливых. Да, трусы лукавы!{118}

Они много думают о тебе своей узкой душою, — подозрительным кажешься ты им всегда! Всё, о чём много думают, становится подозрительным.

Они наказывают тебя за твои добродетели. Они искренне прощают тебе лишь — твои ошибки.{119}

Ты мягок и справедлив и потому говоришь: «Невиновны они в своём маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование».

Даже если ты мягок к ним, они всё-таки чувствуют твоё презрение; и они возвращают твоё благодеяние скрытыми злодеяниями.

Твоя безмолвная гордость противоречит их вкусу; они торжествуют, когда ты достаточно скромен, чтобы быть тщеславным.

То, что мы узнаём в человеке, воспламеняем мы в нём. Остерегайся же малых!

Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимом мщении.

Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила покидала их, как дым покидает угасающий огонь?

Да, мой друг, укор совести ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. Потому они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.

Твои ближние всегда будут ядовитыми мухами; великое в тебе — должно делать их более ядовитыми и ещё более похожими на мух.

Беги, мой друг, в своё уединение, туда, где суровый, свежий воздух! Не твоё назначение быть махалкой для мух. —

Так говорил Заратустра.

О целомудрии

Я люблю лес. В городах плохо жить: там слишком много одержимых страстями.

Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты страстной женщины?

И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят — они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной.{120}

Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть ещё дух!

О, если бы вы были совершенны, по крайней мере, как звери!{121} Но зверям присуща невинность.

Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств.

Разве я советую вам целомудрие? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.

Они, быть может, воздерживаются, но сука-чувственность проглядывает с завистью во всём, что делают они.

Даже на высоты их добродетели и до глубины холодного духа следует за ними это животное и вражда его.

И как ловко умеет сука-чувственность вымаливать кусок духа, когда ей отказывают в куске плоти!{122}

Вы любите трагедии и всё, что терзает сердце? Но я недоверчив к вашей суке.

У вас слишком жестокие глаза, и вы сладострастно смотрите на страдающих. Не переоделось ли это ваше сладострастие и называло себя состраданием!

Вот какую притчу скажу я вам: немало желавших изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней.{123}

Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путём в преисподнюю — то есть грязью и похотью души.{124}

Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это ещё не худшее.

Познающий неохотно вступает в воду истины не тогда, когда грязна она, но когда мелка.

Поистине, есть целомудренные до глубины души; они более мягки сердцем, они смеются охотнее и чаще, чем вы.

Они смеются и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие?

Целомудрие не есть ли безумие?{125} Но безумие пришло к нам, а не мы к нему.

Мы предложили этому гостю приют и сердечность; теперь он живёт у нас, — пусть остаётся, сколько хочет!» —

Так говорил Заратустра.

О друге{126}

«Один около меня — всегда слишком много» — так думает отшельник. «Всегда одиножды один — это даёт со временем два!»

Я и Меня слишком усердствуют в разговоре; как вынести это, если бы не было друга?

Всегда для отшельника друг является третьим: третий — это пробка, мешающая разговору двоих погрузиться вглубь.{127}

Ах, слишком много глубин для всех отшельников. Поэтому так тоскуют они по другу и его высоте.

Наша вера в других выдаёт, во что мы хотели бы верить в себе самих.{128} Наша тоска по другу — наш предатель.

И часто с помощью любви хотят лишь перескочить через зависть. И часто нападают и создают себе врага, чтобы скрыть свою уязвимость.

«Будь по крайней мере моим врагом!» — так говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе.

Если хотят иметь друга, нужно иметь желание вести за него войну, а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом.

Нужно в своём друге уважать ещё и врага. Разве можешь ты близко подойти к своему другу и не перейти к нему?

В своём друге нужно иметь своего лучшего врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему.

Ты не хочешь перед другом носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даёшь ему себя, каков ты есть? Но он за это посылает тебя к дьяволу!{129}

Кто не скрывает себя, возмущает этим других: настолько основательна ваша причина бояться наготы! Да, если бы вы были богами, вы могли бы стыдиться своих одежд!

Не нарядиться тебе достаточно красиво для своего друга: ибо ты должен быть для него стрелою и тоской по сверхчеловеку.

Видел ли ты своего друга спящим, — чтобы узнать, как он выглядит? Что же такое лицо твоего друга? Это собственное лицо твоё в грубом и несовершенном зеркале.{130}

Видел ли ты своего друга спящим? Не испугался ли ты, что так выглядит твой друг? О, друг мой, человек есть нечто, что до́лжно превзойти.

В угадывании и молчании должен быть мастером друг; не всё должен хотеть ты видеть. Твой сон должен выдать тебе, что делает твой друг, когда бодрствует.

Пусть угадыванием будет твоё сострадание: чтобы ты сперва узнал, хочет ли твой друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушённый взор и взгляд вечности.

Пусть сострадание к другу будет сокрыто под твёрдой скорлупой, на ней должен ты стереть себе зубы. Тогда оно обретёт свою тонкость и сладость.

Чистый ли ты воздух, и одиночество, и хлеб, и лекарство для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей и, однако, для друга он избавитель.

Ты раб? Тогда не можешь быть другом. Ты тиран? Тогда ты не можешь иметь друзей.

Слишком долго в женщине были скрыты раб и тиран. Поэтому женщина не способна ещё к дружбе: она знает только любовь.

В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в зрячей любви женщины всегда ещё есть неожиданность, и молния, и ночь рядом со светом.

Ещё не способна женщина к дружбе: женщины всё ещё кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы.

Ещё не способна женщина к дружбе. Но скажите мне, вы, мужчины, кто же из вас способен к дружбе?

О, эта ваша бедность, мужчины, и эта ваша скупость души! Сколько даёте вы другу, столько собираюсь я дать даже своему врагу и не стану от того беднее.

Существует товарищество — пусть будет и дружба!{131} —

Так говорил Заратустра.

О тысяче и одной цели

Много стран видел Заратустра и много народов; так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашёл Заратустра на земле, чем добро и зло.

Не мог бы жить ни один народ, не умея сперва оценивать; но если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед.

Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось посмешищем и позором — так нашёл я. Многое нашёл я, что здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести.

Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа.

Скрижаль добра над каждым народом. Взгляни, это скрижаль его преодолений; взгляни, это голос его воли к власти.

Похвально то, что кажется ему трудным; что неизбежно и трудно, называет он добром, а что освобождает от величайшей нужды, редкое и самое трудное, — ценит он как священное.

Что позволяет ему господствовать, побеждать и блистать, на страх и зависть соседу, — это означает для него высоту, начало, мерило, смысл всех вещей.

Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты угадал и закон его преодолений и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде.

«Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга» — это заставляло дрожать душу грека, и он шёл своей стезёю величия.

«Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» — казалось одновременно мило и тяжело тому народу, от которого идёт моё имя, — имя, которое для меня одновременно мило и тяжело.{132}

«Чтить отца и мать и всей душой служить воле их»: эту скрижаль преодоления поставил над собой другой народ и стал поэтому могучим и вечным.{133}

«Соблюдать верность и ради верности отдать честь и кровь даже за дурные и опасные дела»: так поучаясь, укрощал себя другой народ, и, так укрощая себя, стал он чреват великими надеждами.{134}

Поистине, люди дали себе всё добро и всё зло своё. Поистине, не заимствовали они и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес.

Человек сначала вложил ценности в вещи, чтобы сохранить себя, — он создал сначала смысл вещей, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», то есть: оценивающим.

Оценивать значит создавать: слушайте, вы, созидающие! Оценка — драгоценность и сокровище всех оценённых вещей.

Из оценки впервые возникает ценность, и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте это, вы, созидающие!

Перемена ценностей — это перемена созидающих. Всегда уничтожает тот, кто должен быть созидателем.

Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама личность есть ещё самое юное из созданий.

Народы некогда поставили над собой скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали.

Тяга к стаду старше, чем тяга к Я; и покуда добрая совесть именуется стадом, лишь дурная совесть говорит: Я.

Поистине, лукавое Я, лишённое любви, ищущее своей пользы в пользе многих, — это не начало стада, а его гибель.{135}

Любящими были всегда и созидающими те, кто создал добро и зло. Огонь любви горит на именах всех добродетелей и огонь гнева.

Много стран видел Заратустра и много народов; большей силы не нашёл Заратустра на земле, чем дела любящих: «добро» и «зло» их имя.{136}

Поистине, — власть этой хвалы и хулы чудовище. Скажите, братья, кто его победит? Скажите, кто набросит этому зверю цепь на тысячу шей?

Тысяча целей существовала до сих пор, ибо существовала тысяча народов. Недостаёт ещё только цепи для тысячи шей, недостаёт единой цели. У человечества ещё нет цели.

Но скажите же, братья мои: если человечеству недостаёт ещё цели, то, быть может, недостаёт ещё — и его самого? —

Так говорил Заратустра.

О любви к ближнему

Вы жмётесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему — это ваша дурная любовь к самим себе.

Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие».{137}

Ты старше, чем Я; Ты признано священным, а Я ещё нет: оттого жмётся человек к ближнему.

Разве я советую вам любовь к ближнему? Скорее, я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего!

Выше любви к ближнему любовь к дальнему и будущему; выше ещё, чем любовь к человеку, любовь к вещам и призракам.

Этот призрак, витающий перед тобою, брат мой, прекраснее тебя; почему же не отдаёшь ты ему свою плоть и свои кости? Но ты страшишься и бежишь к ближнему.

Вы не выносите себя самих и любите себя недостаточно; и вот вы хотите соблазнить ближнего к любви и позолотить себя его заблуждением.

Я хотел бы, чтобы вам стали невыносимы всякие ближние и соседи их; тогда вы были бы должны из себя самих создать себе друга с переполненным сердцем его.

Вы приглашаете свидетеля, когда хотите хвалить себя; и когда вы склонили его хорошо думать о вас, вы сами хорошо думаете о себе.{138}

Лжёт не только тот, кто говорит вопреки своему знанию, но прежде всего тот, кто говорит вопреки своему незнанию. И так говорите вы о себе, общаясь с другими, и обманываете насчёт себя соседа.{139}

Так говорит глупец: «Общение с людьми портит характер, особенно когда его нет».

Один идёт к ближнему, потому что он ищет себя, а другой, потому что хотел бы себя потерять.{140} Ваша дурная любовь к себе создаёт тюрьму из одиночества.

Дальние оплачивают вашу любовь к ближнему; и если вы собираетесь впятером, шестой всегда должен умереть.{141}

Я не люблю ваших празднеств: слишком много актёров находил я там, и даже зрители вели себя часто как актёры.{142}

Не о ближнем учу я вас, но о друге. Друг пусть будет для вас праздником земли и предчувствием сверхчеловека.

Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкою, если хочешь быть любимым переполненными сердцами.

Я учу вас о друге, в котором мир являет себя завершённым, как чаша добра, — о созидающем друге, всегда готовом подарить завершённый мир.

И как мир развернулся для него, так вновь для него он свёртывается в кольца, как становится добро из зла, как становится цель из случая.{143}

Будущее и самое дальнее пусть будет причиной твоего сегодня: в своём друге должен любить ты сверхчеловека как свою причину.

Братья мои, не любовь к ближнему советую я вам, — я советую вам любовь к дальнему. —

Так говорил Заратустра.

О пути созидающего{144}

Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать путь к себе? Помедли немного и выслушай меня.

«Кто ищет, легко теряется сам. Всякое уединение есть грех», — так говорит стадо. И ты долго принадлежал стаду.{145}

Голос стада ещё будет звучать и в тебе. И когда ты скажешь: «У меня уже не одна совесть с вами», — это будет жалобой и болью.

Смотри, саму эту боль породила единая совесть: и последний отблеск этой совести горит ещё на твоей печали.

Но ты хочешь следовать пути своей печали, пути к самому себе? Так покажи мне своё право на это и свою силу!

Ты новая сила и новое право? Начальное движение? Вечновращающееся колесо? Можешь ли ты заставить звёзды вращаться вокруг тебя?{146}

Ах, так много вожделения высоты! Так много судорог честолюбцев! Покажи мне, что ты не из вожделеющих и не из честолюбцев!{147}

Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не больше, чем от кузнечных мехов: они надувают и делают более пустым.

Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты избежал ярма.

Из тех ли ты, кому позволено избежать ярма? Таких немало, кто сбросил свою последнюю ценность, когда сбросил рабство.

Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре! Но твой взор должен ясно поведать мне: свободный для чего?

Можешь ли ты дать себе своё добро и зло и поставить над собою волю свою, как закон? Можешь ли ты быть себе судьёй и мстящим за свой закон?

Ужасно быть наедине с судьёй и мстящим за свой закон. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и ледяное дыхание одиночества.

Сегодня ещё страдаешь ты от множества, ты, одинокий; сегодня ещё есть у тебя всё твоё мужество и твои надежды.

Но когда-нибудь ты устанешь от одиночества, когда-нибудь твоя гордость согнётся и твоё мужество заскрипит. Когда-нибудь ты закричишь: «Я одинок!»

Когда-нибудь ты не увидишь более своей высоты, а низменное увидишь слишком близко; само твоё возвышенное будет пугать тебя, как призрак. Когда-нибудь ты закричишь: «Всё — ложь!»{148}

Есть чувства, которые хотят убить одинокого; если это не удаётся, они сами должны умереть! Но способен ли ты быть убийцею?{149}

Знаешь ли ты уже, брат мой, слово «презрение»? И муку твоей справедливости, — быть справедливым к тем, кто тебя презирает?

Ты вынуждаешь многих переменить о тебе мнение; это ставят они тебе в большую вину. Близко подходил ты к ним и всё-таки прошёл мимо; этого они никогда не простят.

Ты превосходишь их; но чем выше ты поднимаешься, тем меньшим кажешься в глазах зависти. А больше всех ненавидят того, кто летает.

«Как намеревались вы быть ко мне справедливыми? — должен ты говорить. — Я выбираю вашу несправедливость как предназначенный мне удел».

Несправедливость и грязь бросают они вслед одинокому; но, брат мой, если хочешь ты быть звездою, ты должен светить им не слабее!

И остерегайся добрых и праведных! Они охотно распинают тех, кто изобретает для себя собственную добродетель, — они ненавидят одинокого.

Остерегайся и святой простоты! Всё для неё нечестиво, что не просто; и она любит играть с огнём — костров.{150}

Остерегайся приступов любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается.

Иному ты должен подать не руку, а только лапу; и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти.

Но злейшим врагом, которого можешь ты встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.

Одинокий, ты идёшь по пути к самому себе! И твой путь идёт мимо тебя самого и твоих семи демонов!

Еретиком будешь ты для себя и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.{151}

Твоим желанием должно быть сжечь себя в собственном пламени; как же хотел ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом!{152}

Одинокий, ты идёшь путём созидающего: бога хочешь ты создать себе из своих семи демонов!

Одинокий, ты идёшь путём любящего: себя самого любишь ты и потому презираешь себя, как презирают только любящие.

Созидать хочет любящий, ибо он презирает! Что знает тот о любви, кто не должен был презирать то, что любил он!

Со своей любовью и своим созиданием иди в уединение, брат мой; и только позднее заковыляет вслед тебе справедливость.{153}

С моими слезами иди в своё уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет в созидании быть превыше самого себя и так погибает. —

Так говорил Заратустра.

О старых и молодых бабёнках

«Почему крадёшься ты так робко в сумерках, о Заратустра? И что прячешь ты бережно под своим плащом?

Не сокровище ли, подаренное тебе? Или рождённое тебе дитя? Или теперь ты сам идёшь воровскими путями, ты, друг злых?» —

Поистине, брат мой! — отвечал Заратустра. — Это сокровище, подаренное мне: это маленькая истина, что несу я.

Но она беспокойна, как малое дитя; и если бы я не зажимал ей рта, она кричала бы во всё горло.

Когда сегодня я шёл один своей дорогой, в час, когда солнце садится, мне повстречалась старушка и так говорила к моей душе:

«Многое уже говорил Заратустра даже нам, женщинам, но никогда не говорил он нам о женщине».

И я возразил: «О женщине надо говорить только мужчинам».

«Скажи и мне о женщине, — сказала она; — я достаточно стара, чтобы тотчас всё позабыть».

И я внял просьбе её и так говорил:

«Всё в женщине загадка, и всё в женщине имеет одну разгадку: она называется беременностью.{154}

Мужчина для женщины средство: цель всегда ребёнок. Но что такое женщина для мужчины?

Двух вещей хочет настоящий мужчина: опасности и игры. Поэтому хочет он женщины, как самой опасной игрушки.

Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина для отдохновения воина; всё остальное — глупость.{155}

Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому любит он женщину: горька и самая сладкая женщина.

Лучше мужчины понимает женщина детей, но мужчина больше ребёнок, чем женщина.

В настоящем мужчине сокрыто дитя, оно хочет играть. Ну-ка, женщины, откройте мне дитя в мужчине!{156}

Пусть женщина будет игрушкой, чистой и тонкой, как алмаз, сияющей добродетелями ещё не существующего мира.{157}

Пусть луч звезды сияет в вашей любви! Пусть ваша надежда зовётся: “О, если бы мне родить сверхчеловека!”{158}

Пусть в вашей любви будет храбрость! Своею любовью должны вы атаковать того, кто внушает вам страх!{159}

Пусть в вашей любви будет ваша честь! Женщина вообще мало понимает в чести. Но пусть будет ваша честь в том, чтобы всегда больше любить, чем быть любимыми, и никогда не быть вторыми.{160}

Пусть мужчина боится женщины, когда она любит: ибо тогда приносит она любую жертву, а любая другая вещь не имеет для неё цены.

Пусть мужчина боится женщины, когда она ненавидит: ибо мужчина в глубине души только зол, а женщина дурна.{161}

Кого ненавидит женщина больше всего? — Так говорило железо магниту: “Я ненавижу тебя больше всего, потому что ты притягиваешь, но недостаточно силён, чтобы притянуть к себе”.{162}

Счастье мужчины зовётся: я хочу. Счастье женщины зовётся: он хочет.

“Смотри, теперь только стал мир совершенен!” — так думает каждая женщина, когда она повинуется от полноты любви.

И повиноваться должна женщина и найти глубину для своей поверхности. Поверхность — душа женщины, подвижная, бурливая плёнка на мелкой воде.

Но душа мужчины глубока, её бурный поток шумит в подземных пещерах: женщина чует его силу, но не понимает её». —

Тогда возразила мне старая женщина: «Много лестного сказал Заратустра, и особенно для тех, кто достаточно молод для этого.

Странно, Заратустра мало знает женщин, и, однако, он верно говорит о них! Не потому ли это происходит, что у женщины нет ничего невозможного?{163}

А теперь в благодарность прими маленькую истину! Ведь я достаточно стара для неё!

Запеленай её и зажми ей рот: иначе она будет кричать во всё горло, эта маленькая истина».

«Дай мне, женщина, твою маленькую истину!» — сказал я. И так говорила старушка:

«Ты идёшь к женщинам? Не забудь плётку!»{164} —

Так говорил Заратустра.

Об укусе змеи

Однажды Заратустра заснул под смоковницей, ибо было жарко, и положил руку свою на лицо. Тут приползла змея и укусила его в шею, так что Заратустра вскрикнул от боли. Отняв руку от лица, он посмотрел на змею; тогда узнала она глаза Заратустры, неуклюже отвернулась и хотела бежать. «Погоди, — сказал Заратустра, — я ещё не поблагодарил тебя! Ты разбудила меня вовремя, мой путь ещё долог». «Твой путь уже короток, — ответила печально змея, — мой яд убивает». Заратустра улыбнулся. «Когда же дракон умирал от яда змеи? — сказал он. — Но возьми обратно свой яд! Ты не настолько богата, чтобы дарить его мне». Тогда змея вновь обвилась вокруг его шеи и стала лизать его рану.

Когда Заратустра однажды рассказал это своим ученикам, они спросили: «В чём же мораль твоего рассказа, о Заратустра?» Заратустра так отвечал на это:

«Уничтожителем морали называют меня добрые и праведные: мой рассказ аморален.{165}

Если есть у вас враг, не платите ему за зло добром: ведь это устыдило бы его. Напротив, докажите ему, что он сделал для вас нечто доброе.

И лучше гневайтесь, но не стыдите!{166} И когда проклинают вас, мне не нравится, что вы хотите благословить проклинающих. Лучше прокляните и вы немного!{167}

И если случилась с вами большая несправедливость, скорей сделайте в ответ пять малых! Ужасно смотреть, как кого-то одного давит несправедливость.{168}

Разве вы уже знали это? Разделённая несправедливость — уже наполовину справедливость. И тот должен взять на себя несправедливость, кто может нести её!{169}

Маленькое мщение более человечно, чем отсутствие всякой мести.{170} И если наказание не есть также право и честь для нарушителя, то мне не нравятся ваши наказания.

Благороднее признать себя неправым, чем оказаться правым, особенно если ты прав. Только для этого надо быть достаточно богатым.

Я не люблю вашей холодной справедливости; и во взоре ваших судей глядят на меня всегда палач и его холодный меч.{171}

Скажите, где же находится справедливость, которая есть любовь со зрячими глазами?

Создайте же мне любовь, что вынесет не только всякое наказание, но и любую вину!

Создайте же мне справедливость, которая оправдывает всякого, кроме того, кто судит!{172}

Вы хотите слышать ещё и это? У того, кто хочет быть глубоко справедливым, даже ложь обращается в человеколюбие.{173}

Но как мог бы я быть совершенно справедливым! Как мог бы я каждому воздать своё! С меня достаточно, если каждому отдаю я моё.{174}

Наконец, братья мои, остерегайтесь быть несправедливыми к отшельникам! Как мог бы отшельник забыть! Как мог бы он отплатить!

На глубокий родник похож отшельник. Легко бросить камень в него; но если упал он на самое дно, скажите, кто захочет снова достать этот камень?

Остерегайтесь обидеть отшельника! Но если вы это сделали, то и убейте его!» —

Так говорил Заратустра.

О ребёнке и браке{175}

Есть у меня вопрос к тебе одному, брат мой: подобно свинцовому лоту бросаю я этот вопрос в твою душу, чтобы знать, как глубока она.

Ты молод и желаешь ребёнка и брака. Но я спрашиваю тебя: тот ли ты человек, кто имеет право желать ребёнка?

Победитель ли ты, укротивший себя, повелитель чувств, господин своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя.

Или в твоём желании говорят зверь и естественная потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?

Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода тосковали по ребёнку. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению.{176}

Превыше себя должен ты строить. Но сперва ты должен построить себя соразмерно в отношении тела и души.

Не только вдаль должен ты насаждать себя, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!

Высшее тело должен создать ты, первое движение, вечновращающееся колесо, — созидающего должен ты создать.{177}

Брак — так называю я волю двух создать одного, который больше тех, кто его создал.{178} Почтительность друг перед другом как перед желающими подобной воли называю я браком.

Пусть это будет смыслом и истиной твоего брака. Но то, что называет браком многое множество, эти лишние, — ах, как назову я это?

Ах, эта бедность души вдвоём! Ах, эта грязь души вдвоём! Ах, это жалкое самодовольство вдвоём!

Браком называют они всё это; и они говорят, будто браки их заключены на небе.

Так вот, мне не нравится это небо лишних людей! Нет, не нравятся мне они, эти опутанные небесною сетью звери!

Пусть подальше остаётся от меня бог, который, прихрамывая, идёт благословлять то, чего он не соединял!{179}

Не смейтесь над этими браками! У какого ребёнка нет причин плакать из-за своих родителей?

Достойным казался мне этот человек и созревшим для смысла земли; но когда я увидел его жену, земля показалась мне домом для умалишённых.

Да, я хотел бы, чтобы земля дрожала в судорогах, когда святой сочетается с гусыней.

Один вышел, как герой, на поиски истины, а в конце концов добыл он себе маленькую наряжённую ложь. Своим браком называет он это.

Другой был недоступен в общении и разборчив в выборе. Но одним разом испортил он навсегда своё общество; своим браком называет он это.

Третий искал служанки с добродетелями ангела. Но одним разом стал он служанкою женщины, и теперь ему самому надо бы стать ангелом.

Осторожными находил я теперь всех покупателей, и у всех были хитрые глаза. Но и хитрейший всё же покупает жену в мешке.

Много кратких безумств — это называется у вас любовью. И ваш брак, как одна длинная глупость, кладёт конец многим кратким безумствам.

Ваша любовь к жене и любовь жены к мужу, — ах, если бы могла она быть жалостью к страдающим и сокрытым богам! Но почти всегда два зверя угадывают друг друга.{180}

И даже ваша лучшая любовь есть только восторженное подобие и болезненный пыл. Она факел, который должен светить вам к высшим путям.{181}

Однажды вы должны будете любить превыше себя! Так научитесь сначала любить! Потому вы и должны испить горькую чашу вашей любви.

Горечь есть в чаше даже лучшей любви: так возбуждает она тоску по сверхчеловеку, так возбуждает она жажду в тебе, созидающем!

Жажду в созидающем, стрелу и тоску по сверхчеловеку: скажи, брат мой, это ли твоя воля к браку?

Священны для меня такая воля и такой брак. —

Так говорил Заратустра.

О свободной смерти{182}

Многие умирают слишком поздно, а некоторые умирают слишком рано. Всё ещё чуждо звучит учение: «Умри вовремя!»

Умри вовремя: так учит Заратустра.

Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! — Так советую я лишним.{183}

Но даже лишние важничают своей смертью, и даже самый пустой орех хочет, чтобы его разгрызли.

Серьёзно относятся все к смерти, но смерть ещё праздник. Ещё не научились люди освящать самые прекрасные праздники.

Совершенную смерть показываю я вам, которая для живущих становится жалом и обетом.

Своей смертью умирает свершивший свой путь, победоносно, окружённый надеющимися и дающими обет.

Так следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!

Так умереть лучше всего; а ещё — умереть в борьбе и растратить великую душу.

Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и подкрадывается, как вор, — и, однако, входит как господин.

Свою смерть хвалю я вам, свободную смерть, которая приходит ко мне, ибо я хочу.

И когда же захочу я? — У кого есть цель и наследник, тот хочет смерти вовремя для цели и наследника.

Из почтения к цели и наследнику больше не повесит он сухих венков в святилище жизни.{184}

Поистине, не хочу я походить на тех, кто сучит верёвку: они тянут свои нити в длину, а сами при этом пятятся.{185}

Иной становится для своих истин и побед слишком стар; беззубый рот не имеет уже права на любую истину.

Каждый желающий славы должен вовремя проститься с почестью и владеть трудным искусством — вовремя уйти.{186}

Надо перестать позволять себя есть, когда находят вас особенно вкусными; это знают те, кто хотят, чтобы их долго любили.{187}

Конечно, есть кислые яблоки, участь которых — ждать до последнего дня осени: к этому времени становятся они спелыми, жёлтыми и сморщенными.

У одних сперва стареет сердце, у других ум. Иные бывают стариками в юности, — но кто поздно юн, остаётся юным надолго.{188}

Иному не удаётся жизнь: ядовитый червь въелся ему в сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.

Иной не бывает никогда сладким: он гниёт уже летом. Трусость, вот что удерживает его на суку.

Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придёт буря и стряхнёт с дерева всё гнилое и червивое!

Пусть придут проповедники скорой смерти! Они были бы настоящей бурей и сотрясателями деревьев жизни! Но я слышу только проповедь медленной смерти и терпения ко всему «земному».

Ах, вы проповедуете терпение к земному? У этого земного — вот у кого слишком много терпения к вам, вы, злоречивые!

Поистине, слишком рано умер тот иудей, которого чтут проповедники медленной смерти, — и для многих стало с тех пор роковым, что умер он слишком рано.

Он знал только слёзы и уныние иудея, вместе с ненавистью добрых и праведных, — иудей Иисус; тогда напала на него тоска по смерти.

Зачем не остался он в пустыне и вдали от добрых и праведных! Быть может, он научился бы жить и научился любить землю — и смеяться притом.{189}{190}

Верьте мне, братья мои! Он умер слишком рано; он сам отрёкся бы от своего учения, если б достиг моего возраста! Достаточно благороден был он, чтобы отречься!

Но незрелым был он ещё. Незрело любит юноша и незрело ненавидит он человека и землю. Ещё связаны и тяжелы его душа и крылья мысли.

Но в мужчине больше от ребёнка, чем в юноше, и меньше уныния: лучше понимает он смерть и жизнь.

Свободный к смерти и свободный в смерти, говорящий священное Нет, когда нет уже времени говорить Да: так понимает он смерть и жизнь.

Пусть не будет ваша смерть хулой на человека и землю, друзья мои, — этого прошу я у мёда вашей души.

В вашей смерти должны ещё гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря над землёй, — или же смерть плохо удалась вам.

Так хочу я сам умереть, чтобы вы, друзья, ради меня ещё больше любили землю; и землёю хочу я вновь стать, чтобы найти отдых у той, что меня родила.

Поистине, была цель у Заратустры, он бросил свой мяч; теперь будьте вы, друзья, наследниками моей цели, вам бросаю я золотой мяч.

Больше всего люблю я смотреть на вас, мои друзья, когда вы бросаете золотой мяч! Поэтому ещё немного задержусь я на земле, простите мне это!

Так говорил Заратустра.

О дарящей добродетели{191}

1

Когда Заратустра простился с городом, которому был предан сердцем и имя которого было: «Пёстрая корова», — последовали за ним многие, называвшие себя его учениками, и составили его свиту. Так дошли они до перекрёстка; тогда Заратустра сказал им, что дальше он хочет идти один: ибо он любит ходить в одиночестве. Ученики же на прощанье подали ему посох, на золотой ручке которого была змея, обвившаяся вокруг солнца.{192} Заратустра обрадовался посоху и опёрся на него; затем он так говорил к своим ученикам:

— Скажите же мне: как достигло золото высшей ценности? Тем, что оно необыкновенно, и бесполезно, и блестяще, и мягко в своём блеске; оно всегда дарит себя.

Только как отражение высшей добродетели достигло золото высшей ценности. Подобно золоту светится взор дарящего. Блеск золота заключает мир между луной и солнцем.

Необыкновенна высшая добродетель и бесполезна, блестяща она и мягка в своём блеске: дарящая добродетель есть высшая добродетель.

Впрямь, я разгадываю вас, мои ученики: вы стремитесь, подобно мне, к дарящей добродетели. Что может у вас быть общего с кошками и волками?{193}

В том жажда ваша, чтобы самим стать жертвою и даянием; потому вы и жаждете сложить все богатства в свою душу.

Ненасытно стремится душа ваша к сокровищам и драгоценному, ибо ненасытна добродетель ваша в желании дарить.

Вы притягиваете все вещи к себе и в себя, чтобы обратно текли они из родника вашего как дары вашей любви.

Поистине, в грабителя всех ценностей должна обратиться такая дарящая любовь; но здоровым и священным называю я это себялюбие.

Есть другое себялюбие, чересчур бедное, голодающее, которое всегда хочет красть, — себялюбие больных, больное себялюбие.

Глазом вора смотрит оно на всё блестящее; алчностью голода примеряется оно к тому, кто обильно ест; и всегда шныряет оно вокруг стола дарящих.

Болезнь говорит в этой алчности и невидимое вырождение; о хилом теле говорит воровская алчность этого себялюбия.

Скажите мне, братья мои: что считается у нас худым и наихудшим? Не вырождение ли? — Мы всегда угадываем вырождение там, где нет дарящей души.

Вверх идёт наш путь, от рода к сверх-роду. Но ужас для нас то вырождающееся чувство, которое говорит: «Всё для меня».

Вверх летит наше чувство: оно есть подобие нашего тела, подобие возвышения. Подобия этих возвышений суть имена добродетелей.

Так проходит тело через историю, становящееся и борющееся. А дух — что он ему? Глашатай его битв и побед, товарищ и отзвук.

Подобия все имена добра и зла: они не выражают, они только намекают. Безумец, кто хочет от них знания.

Будьте внимательны, братья мои, к каждому часу, когда ваш дух хочет говорить подобиями: вот где исток вашей добродетели.

Тогда возвысилось ваше тело и воскресло; своей отрадою восхищает оно дух, так что он становится творцом, и ценителем, и любящим, и благодетелем всех вещей.

Когда ваше сердце бьётся широко и полно, как бурный поток, отрада и опасность для живущих рядом, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы возвысились над похвалою и порицанием, и ваша воля, как воля любящего, хочет приказывать всем вещам, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы презираете удобство и мягкое ложе и можете лечь не слишком далеко от мягкотелых, — вот исток вашей добродетели.

Когда вы хотите единой воли, и эта перемена всех потребностей называется у вас необходимостью, — вот исток вашей добродетели.

Поистине, она есть новое добро и зло! Поистине, это новое глубокое журчание и голос нового источника!

Властью является эта новая добродетель; господствующей мыслью является она, а вокруг неё мудрая душа: золотое солнце, а вокруг него змея познания.

2

Здесь ненадолго умолк Заратустра и с любовью смотрел на своих учеников. Затем продолжал он так говорить — и его голос изменился:

— Оставайтесь верны земле, братья мои, всей властью вашей добродетели! Пусть ваша дарящая любовь и ваше познание служат смыслу земли! Об этом прошу и заклинаю я вас.

Не позволяйте добродетели вашей улетать от земного и биться крыльями о вечные стены! Ах, всегда было так много улетевшей добродетели!

Возвращайте, как я, улетевшую добродетель обратно на землю, — да, обратно к телу и жизни, чтобы дала она смысл земле, человеческий смысл!

Сотни раз улетали и сбивались с пути как дух, так и добродетель. Ах, в нашем теле и теперь живут все эти грёзы и ошибки: плотью и волею сделались они.

Сотни раз делали попытку и до сих пор заблуждались как дух, так и добродетель. Да, попыткой был человек. Как много невежества и заблуждения сделалось в нас плотью!

Не только разум тысячелетий — также и безумие их прорывается в нас. Опасно это, быть наследником.

Ещё боремся мы шаг за шагом с исполином случаем, над всем человечеством всё ещё царит неразумие и отсутствие смысла.

Пусть послужат ваш дух и ваша добродетель, братья мои, смыслу земли; пусть будет ценность всех вещей вновь установлена вами! Поэтому вы должны бороться! Поэтому вы должны созидать!

Познавая, очищается тело; приобретая опыт познания, оно возвышается; для познающего священны все побуждения; душа возвысившегося становится радостной.{194}

Врач, помоги себе сам: так поможешь ты и своему больному.{195} Было бы лучшей помощью для него, чтобы увидел он своими глазами того, кто сам себя исцеляет.

Есть тысячи троп, по которым никогда не ходили; тысячи здоровий и скрытых островов жизни. Всё ещё не исчерпаны и не открыты человек и земля человека.

Бодрствуйте и прислушивайтесь, вы, одинокие! Неслышными взмахами крыл прилетают из будущего ветры, и до тонких ушей доносится добрая весть.

Вы, сегодня одинокие, вы, изгнанники, однажды вы должны стать народом; от вас, избравших самих себя, должен произойти избранный народ — и от него сверхчеловек.{196}

Поистине, местом выздоровления должна ещё стать земля! И уже окружена она новым благоуханием, приносящим исцеление, — и новой надеждой!

3

Сказав эти слова, Заратустра умолк, как тот, кто не сказал ещё своего последнего слова; долго в нерешимости взвешивал он посох в своей руке. Наконец так заговорил он — и голос его изменился:

— Один ухожу я теперь, ученики мои! Уходите теперь и вы, и тоже одни! Так хочу я.

Поистине, я советую вам: уходите от меня и защищайтесь от Заратустры! А ещё лучше: стыдитесь его! Быть может, он обманул вас.

Человек познания должен не только любить своих врагов, но уметь ненавидеть даже своих друзей.{197}

Плохо отплачивает учителю тот, кто всегда остаётся только учеником. И почему не хотите вы ощипать венок мой?

Вы почитаете меня; но что если однажды падёт почитание ваше? Берегитесь, как бы кумир не убил вас!{198}

Вы говорите, что верите в Заратустру? Но что толку в Заратустре! Вы верующие в меня, — но что толку во всех верующих!

Вы ещё не искали себя, и вот вы нашли меня. Так поступают все верующие; поэтому всякая вера так мало значит.

Теперь я призываю вас потерять меня и найти себя; и только когда вы все отречётесь от меня, я вернусь к вам.{199}

Поистине, другими глазами, братья мои, буду я тогда искать утерянных мною; другою любовью буду я тогда любить вас.

И однажды должны вы будете стать моими друзьями и детьми единой надежды; тогда я захочу в третий раз быть среди вас, чтобы отпраздновать с вами великий полдень.

Великий полдень — когда человек стоит в середине своего пути между зверем и сверхчеловеком и празднует свой вечерний путь как свою высшую надежду: ибо это путь к новому утру.

И тогда идущий к закату сам благословит себя за то, что был он переходящим, и солнце его познания будет стоять в зените.

«Умерли все боги; теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек» — такова должна быть однажды в великий полдень наша последняя воля! —

Так говорил Заратустра.

Читати далі